Народ – и мужчины, и женщины – мгновенно отбегал в сторону бульвара и организовывал слева и справа от начала центральной аллеи Чистых Прудов малые кучки «прикрывающих», то есть по очереди державших вниз головой то, что несли демонстрировать, – плакаты, а иной раз и портреты, – и мочился прямо на бульваре, под самыми толстыми деревьями и облетевшими, но густыми кустами старинной сирени.
Один из очень редких в Москве общественных туалетов находился поблизости, в глубокой арке, ведущей во двор Почтамта – и был, по случаю праздника, наглухо закрыт.
Но вот раздавался вдруг откуда-то сверху, как гром небесный, безжалостно-строгий окрик конного милиционера:
– «Прекратить безобразие!», а иногда и просто: «Только вот попрошу не ср…ть!»
– и немедленно, поправляя на ходу одежду, все облегчившиеся убегали и снова занимали свои места в колонне, частенько забывая цветущие ветки и палки с цифрами в кустах.
Плакаты, а особенно, портреты, оставлять не смели – и даже вверх ногами, прикрывая срам присевших, держать очень боялись: ведь те же, кто рядом мочился, могли назавтра настучать на работе…
Эти ветки с полуразмоченными осенним мелким дождем или даже первым колючим снежком цветками и красивые отполированные и раскрашенные палки тут же собирали дети, опасливо, стараясь не «вляпаться» после, по меткому выражению Пелагеи, «демосрантов», обходя кусты Чистопрудного бульвара.
Потом, с добычей, ребята убегали вновь на площадь, к Главпочтамту, где возле не работавшей до полудня станции метро шла бойкая и не очень организованная торговля всякой всячиной.
Городские продавщицы мороженого, кваса и «газводы» довольно быстро уходили, расторговавши свой, в общем-то, летний «прейскурант товаров», несмотря на холод.
И тогда наступала очередь других, немосковских и – незабвенных.
Безногий, на дощечке с четырьмя шарикоподшипниками вместо колес, ловко передвигая эту грохочущую по асфальту конструкцию двумя настоящими чугунными утюгами, торговал чудесными и таинственными «заморскими жителями»: в узкой, запаянной с обеих сторон стеклянной длинной колбочке, в глицериновом пузыре, вверх-вниз при разворотах, медленно плавал крошечный красный – или черный – стеклянный же чертик с белыми рожками и хвостиком, пропадая из виду в густых зарослях травы «подводного царства» по краям трубки.
Тетка с большой корзиной через локоть, в деревенском теплом платке, повязанном поверх яркого цветастого, прикрывающего весь ее лоб до самых глаз и подвернутого на висках «коробочкой», в новеньком, «к празднику», чистом сером ватнике, пахнувшем мышами и нафталином, топталась себе тихонько на углу в валенках и блестящих галошах, и вдруг звонко чем-то подсвистывала – заманивала, приоткрывая плетеную корзинкину крышку, глиняными пестрыми птичками-свистульками и деревянными, ярко-расписными лаковыми веселыми дудочками.
Бабулька, тоже в платочке, но в городском свежеперелицованном пальто с рыжей через плечо потрепанной лисой со стеклянными «чучельными» глазками, вся увешана стояла связками крашеных в разные цвета невесомо-легких крошечных корзиночек из лыка; по бокам, у самых ручек, квадратные корзиночки эти были украшены искусно сплетенными лыковыми же цветными розанчиками.
Худой и сильно, видать, подслеповатый малый в кепке-восьмиклинке с пуговкой призывно жужжал и щелкал, ловко наматывая белыми длинными пальцами на карандашные деревянные палочки с проточенной вверху по кругу широкой лункой и разматывая обратно, сургучные красные, синие и черные цилиндрики на веревочках. Такая непонятно чем, все-таки, шумящая трещотка в виде удочки с грузилом, в народе имела название не то «уди-уди», не то «уйди-уйди» – а то башку прошибу…
После ухода с бульвара милицейских вылезали невесть откуда, прохаживаясь как прогуливаясь вдоль сквера, но не ступая на околопочтамтовскую площадь, многочисленные и пестрые семьи цыган.
Цыганские женщины постарше, в атласных шалях с кистями, предлагали погадать «на веселую судьбу», а если потенциальная «клиентка» была без кавалера и отказывалась, но при этом неуверенно смотрела гадалке в лицо, та начинала пугать страшным, потом тянула за собой полусозревшую жертву в кусты за лавками и предъявляла ей ужасные доказательства будущих бед: но сначала просила, например, перекреститься и плюнуть на вытащенную из-под воротника самой цыганки блестящую новенькую иголку.
При этом рядом появлялась вдруг девочка лет десяти-двенадцати, и цыганка говорила:
– «А вот и дочь моя с нами – а божье дитя не даст соврать! Не бойся, милая! И верь мне! Помогу тебе во всем, красавица!»
Тут уж «красавица» неуверенно крестилась, потом плевала на иглу – и, о ужас! – блестящая иголка немедленно становилась ржавой!
Жертва гадания заметно бледнела и начинала дрожать губами…
«Ой, недоля твоя, девушка, недоля! Дай дальше посмотрю, что тебя ждет!» – и вот появлялось у цыганки в руках протянутое ей девочкой-помощницей сырое куриное яйцо.
«Мамаша» ловко завертывала его в обтерханный носовой платок, грозно восклицала:
– «Гляди, что увидишь!», тут же с треском раздавливала яйцо в платке – и на долю секунды раскрывала, а потом немедленно закрывала свою ладонь.
В желтой яркой середине сопливого яйца, среди скорлупок, показывался на мгновение огромный шевелящийся черный жук!
Старуха отбрасывала на землю мокрый этот платок и плевалась через левое плечо, девочка куда-то исчезала – не забыв подхватить и унести следы гадания, а клиентка, в полном ужасе и раздрае чувств, отдавала цыганке все свои накопленные специально к празднику скудные денежки из спрятанного во внутреннем кармане старенького пальтеца потертого кошелечка, чтобы «очиститься от недоли».
И получала взамен ржавую иглу с указанием зарыть ее в полночь под первой попавшейся березой…
А уличный праздник на бульваре продолжался…
Невзрослые цыганята-подростки бойко разносили веером растопыренные в грязных ладошках самодельные сладости, – и сами, украдкой от своих же старших, изредка эти сладости подлизывали: петушки и сердечки из жженого темно-рыжего сахара, насаженные на кривоватые и занозистые, если долизать до конца, щепочки-лучинки.
Молодые и пузатые, потому что вечно беременные, мамаши-цыганки с хорошенькими кучерявыми и черноглазыми младенчиками на руках, и при них худенькие девочки-няньки из тех, что постарше – с очень длинными и густыми распущенными волосами – торговали невесть из чего надутыми, раскрашенными масляной густой краской и гремящими внутри горохом «пузырями».
Мужчины-цыгане на Пруду попадались не часто – они шли, внимательно и остро позыркивая по сторонам и то и дело оглядываясь назад, да покуривали маленькие изогнутые трубочки и протягивали их вдруг некоторым, отдыхавшим на скамейках, уткнувшим руки в карманы, одиноким мужикам, с коротким вопросом: «Повеселишься, брат?»
Потом присаживались рядом, сначала просили денег. А затем протягивали дымную трубочку – давали разок затянуться, только из своих рук, трубочку при том не выпуская ни на миг, – да еще раскрывали вдруг перед носом курильщика колоду карт из нагрудного кармана, но не гадали, и играть в очко, или, понятнее, в «секу» – не предлагали. А карты перед носом клиента держали «рубашкой» – там, на крапе, в срамных позах, нарисованные наяды развлекались, кто с кем – или же с чем – умел…