— Макай, тебе говорят, — крикнул он на Хряпова, — а то на съезжий двор сведу… Зар-р-раза чертова… Нам так повелено.
— Повелено? А кто повелел-то? — кричали из толпы зевак.
— Не твоего ума дело, кто повелел. А только что повелено… — таращил красные глаза на толпу обозлившийся беспалый полицейский.
— Лекаришки это, немчура, — пискливо, с пришепетом, прогнусавил горбатый карапузик, отставной подьячий. Большая, не по росту, голова его вдавлена в крутую грудь. Личико лисье, хитрые и пронырливые слезящиеся глазки. Он стоял рядом с Хряповым, от него несло сиводралом. — Это они, они на погубление православных христиан бусурманские порядки завели, вот кто, — часто взмигивая, гнусавил подьячий. — Гошпитали да лазареты с карантенами, да при церквах чтоб людей не хоронить, да имение жегчи.
— Они, они, это верно! — послышались в народе выкрики и злобные смешки.
— Я-то знаю, у меня и глаза и уши довольно действуют. Нас два брата с Арбата, и оба горбаты… Дыра-дело, дыра-дело, — поддернув лежавшую на горбу клетчатую старенькую шаль и потешно подбоченившись, продолжал карапузик подьячий. — Например, повивального дела Эрасмус немец — раз, штат физикус Риндер — два, Касьян Ягельский — три, императорского воспитательного дому доктор Мартенс — четыре, уволенный от службы доктор Шкиодан — пять… Да тут, ребята, и пальцев не хватит… Барон фон Аш, Иван Кулман, Кристиан Ладо. И токмо трое русских — Афанасий Шафонский да два доктора Московского университета, господа профессоры Вениаминов да Зыбелин. Вот вам — Медицинский совет рекомый. Все немцы, все немцы, ахти, как сладко… Дыра-дело!
— Да и царица-то наша — немка! Токмо русской прикидывается. Вот она и тянет своих-то, — неожиданно пробасил широкоплечий бородач, подстриженный в кружало, по-раскольничьи.
— Эй, кто сказал, кто это сказал? — хватаясь за тесак, нырнул в толпу, как в омут, озверевший беспалый полицейский. — Лови, держи!
Толпа попятилась и, убоявшись обнаженного тупого тесака, кинулась врассыпную.
Замордованный, забитый, но своевольный и отчаянный народ на бегу зло перекликался:
— А что, не верно, что ли? Немка и есть… Скоро, скоро объявится царь-батюшка Петр Федорыч!..
— Слых есть, в народе скрывается, сердешный… Промежду нас бродит.
— Пущай только на Москву придет да ручкой поманит, все к нему прилепимся!
— Ой, ой, теките, чадцы Христовы, опять беспалый гонится! — и раскольник, подобрав полы и пригибаясь, скрылся в толпе, как медведь в трущобе.
— Други, други! — взывал бежавший рядом с Хряповым горбатый подьячий-старикашка. Напяленный на его лобастую голову гарусный колпак жалко свисал к левому плечу и встряхивался. — Нет ли у кого на шкалик?.. А солененький огурчик на закусочку у меня вот он-он… Свежепросольный.
— Пойдем выпьем, — с готовностью предложил запыхавшийся мясник.
Они стали наискось пересекать большую набитую народом площадь.
Останавливались возле шумных кучек праздного, озлобленного люда. В каждой кучке — свой крикун. То старый солдат на деревяшке, то брошенный на произвол судьбы дворовый человек, то запуганный церковными властями загулявший попик в драной шляпе грибом, или наказанный плетьми нагрубивший начальству посадский человек, или убежавший из лазарета фабричный. Но больше и громче всех орали ядреные московские бабы и беззубые старухи.
— Бани закрыли-припечатали!.. Где рабочему люду грешные телеса помыть? Озор-р-ство!..
— В карантены проклятые без разбору волокут. Из здоровых покойничков вырабатывают… Ха!
— Всю Москву извести хотят, весь простой люд.
— Бунт надо зачинать.
— Бунт, бунт! Это верно, — подхватывает народ, сторожко озираясь, как бы не угодить в лапы вездесущих будочников.
Мясник Хряпов ткнул подьячего в горб:
— Пойдем, а то как кур во щи попадешься тут.
— Да, да… Шумок зачинается… — подмигнул подьячий. — Шумит Москва-матушка, шумит. Да дож-ду-утся! А я люблю. Во мне, милый мой, такожде кипит все. Я человек обиженный. Шагай!
Свернув в переулок, они подошли к питейному дому с красной вывеской.
В дом их не пустили, на стук в запертую дверь — крикнули:
— Идите к окошку! Ослепли, что ли?
В открытое окно вставлена железная решетка. Мясник, заглядывая с улицы в дом, потребовал два добрых шкалика тминной. Целовальник налил, сказал сквозь решетку: «Кладите деньги об это место» и высунул на улицу кринку с уксусом.
Мясник бросил в уксус полтину серебром. Целовальник извлек ее щипцами, опустил в кринку восемь медных пятаков и, протянув из-за решетки мяснику щипцы, проговорил:
— Получи, почтенный, сдачу.
Опорожнив шкалик, горбун-подьячий прогнусил тенорком:
— Дивны дела твои, господи… Деньги в уксус, а из шкаликов твоих, может, пред нами какой чумовой трескал. Ты их в уксус-то макал?
Шкалики-то?
— Нет, — ответил целовальник, — повелено токмо деньги в уксусе мочить.
После третьего шкалика подьячий загнусил песню и, сорвав шаль с горба, стал помахивать ею и приплясывать. Но сухое морщинистое личико его было печально, красные глаза в слезах.
— Пошагаем в Кремль, — сказал он, заикаясь, — я кой-что тебе покажу там. Я все порядки знаю. Ох, мил человек, кругом зело паскудно… Тяжко, тяжко человеку жить. А наипаче мне. Живу в Москве, в немалой тоске… Дыра-дело, дыра-дело…
Они двинулись но Сретенке, по Большой Лубянке. Подьячий то и дело показывал по сторонам:
— Ишь, сколько много домов-то заколочено. И там, и вот тут, и во дворе еще… Царица ты моя небесная! Это все выморочные. И хозяева в земле.
В церквах благовестили к обедне. Дорога пыльная, без мостовой, только на перекрестках проложены из крупных булыг тропки, да попадались деревянные настилы возле барских и богатых купеческих домов. По краям дороги росла чахлая трава, чертополох, крапива, а иные непроезжие тупички зеленели, как сельский выгон, там паслись козы, тупорылый бык лежал и, раздувая ноздри, нюхал воздух. Изредка встречались пешеходы, кто в церковь, кто с корзинкой на базар.
Глава 4
Красная площадь. Зодчий Баженов и Архиепископ Амвросий
1
На Красной площади было почище и народу значительно меньше, чем на Сухаревке. Возле Лобного места паслись на травке привязанные к деревянным рогаткам две козы — они принадлежали будочнику, который тут же прохаживался возле своей будки, раскрашенной наискось белыми и черными полосами. В торговых каменных рядах купцы и приказчики, заложив назад руки и поплевывая, от нечего делать глазели на площадь или, поддев горсть овса, бросали стайке сизокрылых голубей.
Очень людно у церкви Василия Блаженного. Там пестрели рогожные и дощатые балаганы, текла торговлюшка. На Иване Великом заблаговестили к «достойне».