– Эта длинная, длинная история, которую ты уже рассказывала, – сказал я, – о России, о Дрездене – есть в ней хоть доля правды?
– Сигаретная фабрика в Дрездене – правда, – сказала она. – Мой побег в Берлин – правда. И больше почти ничего. Вот сигаретная фабрика – чистая правда – десять часов в день, шесть дней в неделю, десять лет.
– Прости, – сказал я.
– Ты меня прости. Жизнь была слишком тяжела для меня, чтобы испытывать чувство вины. Муки совести для меня слишком большая роскошь, недоступная, как норковое манто. Мечты – вот что давало мне силы день за днем крутиться в этой машине, а я не имела на них права.
– Почему?
– Я все время мечтала быть не тем, кем я была.
– В этом нет ничего страшного, – сказал я.
– Есть, – сказала она. – Посмотри на себя. Посмотри на меня. Посмотри на нашу любовь. Я мечтала быть моей сестрой Хельгой. Хельга, Хельга, Хельга – вот кем я была. Прелестная актриса, жена красавца-драматурга – вот кем я была. А Рези – работница сигаретной фабрики, – она просто исчезла.
– Ты могла бы выбрать что-нибудь попроще, – сказал я.
Теперь она осмелела.
– А я и есть Хельга. Вот я кто! Хельга, Хельга, Хельга. Ты поверил в это. Что может быть лучшим доказательством? Ты ведь принял меня за Хельгу?
– Ну и вопрос, черт возьми, ты задаешь джентльмену, – сказал я.
– Имею я право на ответ?
– Ты имеешь право на ответ «да». Справедливость требует ответить «да», но я должен сказать, что и я оказался не на высоте. Мой разум, мои чувства, моя интуиция оказались не на высоте.
– Или, наоборот, на высоте, – сказала она, – и ты вовсе не был обманут.
– Скажи, что ты знаешь о Хельге? – спросил я.
– Она умерла.
– Ты уверена?
– А разве нет?
– Я не знаю.
– Я не слышала о ней ни слова, – сказала она. – А ты?
– Я тоже.
– Живые подают голос, верно? – сказала она. – Особенно если они кого-нибудь любят так сильно, как Хельга тебя.
– Наверное, ты права.
– Я люблю тебя не меньше, чем Хельга, – сказала она.
– Спасибо.
– И ты обо мне слышал, – сказала она. – Это было не легко, но ты слышал.
– Действительно, – сказал я.
– Когда я попала в Западный Берлин и мне велели заполнить анкету – имя, занятие, ближайшие живые родственники, – я сделала выбор. Я могла быть Рези Нот, работницей сигаретной фабрики, совсем без родственников. Или Хельгой Нот, актрисой, женой красивого обаятельного блестящего драматурга в США. – Она наклонилась вперед. – Скажи, что я должна была выбрать?
Прости меня. Боже, я снова принял Рези как мою Хельгу.
Получив это второе признание, она понемногу начал показывать, что ее сходство с Хельгой не столь уж полное. Она почувствовала, что может мало-помалу приучать меня к себе самой, к тому, что она отличается от Хельги.
Это постепенное раскрытие, отлучение от памяти Хельги началось, как только мы вышли из кафе. Она задала несколько покоробивший меня практический вопрос:
– Ты хочешь, чтобы я продолжала обесцвечивать волосы, или можно вернуть им настоящий цвет?
– А какие они на самом деле?
– Цвета меди.
– Прелестный цвет волос, – сказал я. – Хельгин цвет.
– Мои с рыжеватым оттенком.
– Интересно посмотреть.
Мы шли по Пятой авеню, и немного позже она спросила:
– Ты напишешь когда-нибудь пьесу для меня?
– Не знаю, смогу ли я еще писать.
– Разве Хельга не вдохновляла тебя?
– Вдохновляла, и не просто писать, а писать так, как я писал.
– Ты писал пьесы так, чтобы она могла в них играть.
– Верно, – сказал я. – Я писал для Хельги роли, в которых она играла квинтэссенцию Хельги.
– Я хочу, чтобы ты когда-нибудь сделал то же самое для меня, – сказала она.
– Может быть, я попытаюсь.
– Квинтэссенцию Рези. Рези Нот.
Мы смотрели на парад Дня ветеранов на Пятой авеню и я впервые услышал смех Рези. Он не имел ничего общего с тихим, шелестящим смехом Хельги. Смех Рези был радостным, мелодичным. Что ее особенно насмешило, так это барабанщицы, которые задирали высоко ноги, вихляли задами, жонглировали хромированными жезлами, напоминавшими фаллос.
– Я никогда ничего подобного не видела, – сказала она мне. – Для американцев война, должно быть, очень сексуальна. – Она захохотала и выпятила грудь, как будто хотела посмотреть, не получится ли из нее тоже хорошая барабанщица?
С каждой минутой она становилась все моложе, веселее, раскованнее. Ее снежно-белые волосы, которые ассоциировались сначала с преждевременной старостью, теперь напоминали о перекиси и девочках, удирающих в Голливуд.
Отвернувшись от парада, мы увидели витрину, где красовалась огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, которая когда-то была у нас с Хельгой.
В витрине была видна не только эта вагнерианская кровать, в ней как призраки отражались я и Рези с парадом призраков на заднем плане. Эти бледные духи и такая реальная кровать составляли волнующую композицию. Она казалась аллегорией в викторианском стиле, великолепной картиной для какого-нибудь бара, с проплывающими знаменами, золоченой кроватью и двумя призраками, мужского и женского пола.
Что означала эта аллегория, я не могу сказать. Но могу предположить несколько вариантов. Мужской призрак выглядел ужасно старым, истощенным, побитым молью. Женский выглядел так молодо, что годился ему в дочери, был гладкий, задорный, полный огня.
Глава двадцать пятая.
Ответ коммунизму…
Мы с Рези брели обратно в мою крысиную мансарду, рассматривая в витринах мебель, выпивая здесь и там. В одном из баров Рези пошла в дамскую комнату, оставив меня одного. Один из посетителей заговорил со мной.
– Вы знаете, чем отвечать коммунизму? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Моральным перевооружением.
– Что это, черт возьми? – сказал я.
– Это движение.
– В каком направлении?
– Движение Морального Перевооружения предполагает абсолютную честность, абсолютную чистоту, абсолютное бескорыстие и абсолютную любовь.
– Я искренне желаю им всем всех благ, – сказал я.
В другом баре мы встретили человека, который утверждал, что может удовлетворить, полностью удовлетворить за ночь семь совершенно разных женщин.
– Я имею в виду действительно разных, – сказал он.