– На сколько?
– На час.
– А лодку долбить? Или как жрать, так ты с нами, а как работать?.. – грозно осведомился Клаус.
– М-мне нужно. Я потом отработаю…
– Да что там можно делать целый час?
– У меня… с-свидание, – сказал Ганс.
– С медведем?
– Н-нет. С девушкой.
– Я же вам говорил – он сумасшедший! Девушка у него… в лесу! Знаю я эту девушку. У самого таких две – правая и левая, – хохотнул Глоссер.
– Да какая разница! Пусть идет… Псих!
– Глоссер, твоя очередь.
Глоссер, обнажив черно-бурую поросль на хилой груди, перехватил топор здоровой рукой и принялся за работу.
Стемнело. Выкатилась луна, оспинами высыпали звезды.
Ганс сидел на бревне с видом на знакомый омут и, обмирая, прислушивался к каждому шороху. Наконец, на лунной дорожке показался силуэт. Нет, не лебедь. Какая-то… утка. Неказистая совсем.
Но утка-то, вот эта самая серенькая нескладеха, вышла на берег и стала девицей! В этот раз Ганс не пропустил ни одного изгиба волшебной метаморфозы. Но, напротив, пялился на становящееся чудо во все свои детские глаза.
– Царевна, – с блаженной улыбкой произнес он.
– Ганс… – ответила ему сладкой улыбкой царевна. Теперь она была одета – запахнута до босых пят в нежную, на пушистую взвесь похожую, шубку.
– Послушай, я, конечно, не специалист… Но, по-моему, лебедь это какая-то другая птица. Нет, точно другая. Та птица, из которой ты… превратилась – это утка, – заметил Ганс.
Аленушка смущенно зарделась.
– Верно, утка. Но на самом-то деле я все равно лебедь! С белыми крыльями, с длинной шеей, ладная, медленная. Я такой всегда была. Но потом… – Аленушка печально смолкла, будто бы задумавшись о чем-то далеком и печальном.
– Постой-ка… Сначала ты была лебедь… А потом?
– Потом я полюбила одного человека.
– Солдата? Такого, как я? – спросил Ганс. Он знал: женщины любят все повторять.
– Он был не солдатом, а царевичем.
– Ого! Царевичем!
– Я полюбила его, а он меня обманул и бросил брюхатой. После него я очень долго никого не любила.
– Долго – это сколько? – Ганс знал, что часто женщины говорят «долго», имея в виду три дня.
– Где-то лет пятьсот.
Ганс присвистнул.
– А потом?
– А потом я увидела тебя. Ты сидел у воды, пускал изо рта дым и плакал. Я внимательно на тебя посмотрела и поняла: ты плачешь не потому, что боишься умереть. Но потому, что тебе жаль тех, кто боится. Всех вообще жаль – и братьев, и кавалериста, который выехал из Рейхенау, и даже того, который в Рейхенау только собирается. Раньше я никогда не видела мужчин, которые не хотели бы жить из-за того, что им жаль всех. Царевич, которого я любила раньше, он вообще никого не жалел. Если я и могу представить того царевича плачущим, так это только если бы он вдруг лишился своей казны. Или если бы умер его сын.
– У него был сын?
– Даже три сына! И еще жена. И палаты белокаменные, дев без числа, много золота и толпа бояр. Министров по-вашему.
– Какой же он после этого царевич? Он, получается, царь, – поразмыслив, произнес Ганс.
– Верно, царь. Он меня обманул, когда сказал, что царевич.
– А ты?
– А я его убила.
– Убила? Разве можно так?
– Нельзя… наверное, – неуверенно отвечала Аленушка. – Но ведь он душу мне покалечил! Белые, ладные лебединые перья смыла с меня, с калеки, мачеха моя река, а вместо них выросли у меня, горемычной, новые перья, утиные. Бедные и некрасивые.
– Не пойму, как хрупкая девушка может убить сильного бородатого русского царя, – с сомнением покачал головой Ганс, ему сразу вспомнится Rasputin из скверного довоенного фильма. – Тем более, раньше ведь не было никаких пистолетов! Сочиняешь ты, Аленушка. Наговариваешь на себя.
– Нет, послушай же! После того как царевич обесчестил меня и бросил брюхатой, ему стало стыдно. Он не мог даже спать ночами – стыд, как крыса, грыз ему печень. Однажды он до того намаялся, что пришел сюда, на берег. Было новолуние, суббота. За спиной у царевича висел лук, на боку – колчан отравленных стрел. Он хотел застрелить меня. Думал, коли сживет меня со свету, ему станет легче. Когда я смотрела на его злое лицо – он прятался как раз за тем дубом, что срубили твои братья, – мне было так больно, как никогда не было в моей жизни. Я ударила хвостом, превратила его в утенка и заклевала до смерти.
– Страшные вещи ты говоришь, Аленушка.
– Ты сам попросил.
– Скажи, а почему ты мне открылась? Ведь я совсем даже не царевич, – Ганс улыбнулся надтреснутой стариковской улыбкой, которая наготове у всякого мужчины, считающего себя ничтожеством.
Аленушка сдвинула свои царственные брови, задумалась и наконец решительно выпалила:
– Я хочу, чтобы ты полюбил меня так, как никогда не любил тот царевич.
– Так не бывает, Аленушка. Невозможно полюбить по первому требованию.
– Это обычных женщин невозможно. А меня – запросто.
С этими словами Аленушка распахнула свою палевую шубу из перьев и Ганс увидел ее стройное обнаженное тело, скроенное развратнику на погибель. Кожа матово блестела в лунном сиянии, соски задорно напряжены, как у девушек с похабных открыток, что продавал из-под полы случайный приятель Ганса, полячишка по имени Яцек, он еще работал в магазине готового платья… Внезапно Ганс почувствовал, что Аленушка не преувеличивала. И что в крови у него есть уже любовь к ней, живучая и смертельная, как какая-нибудь холера.
– Только… Не понимаю я. Зачем такой красавице неумелая моя любовь?
– Может, твоя любовь снова сделает меня лебедем?
– Да возможно ли…
– В тебе есть то, что я в несчастьях своих растеряла – чистота, чувствительность и строгость, – объяснила царевна. – Лебедю без этих качеств никак нельзя!
– Да не мои это качества, Аленушка. Это немецкое… Можно сказать, подарок фатерлянда. Не знаю, как объяснить…
– Да что объяснять! Ты со мной поделись. Вот и все.
– Ганс, говнючье отродье, ты где? Хватит праздновать лентяя! Пора работать! – прорычал Клаус.
Судя по звукам шагов и хрусту валежника, эталон арийской расы неумолимо приближался к уютному ельнику, который Ганс и Аленушка избрали себе пристанищем. Там, под сенью высоких черных дерев, было так покойно Гансу, как не бывало даже в детстве, когда он, сбежав с постылых уроков, прятался в церковной голубятне.
– Ганс, ты где? – не унимался Клаус, его голос звучал испуганно.