В правом крайнем ряду незнакомка правит «Ferrari».
Как мучительно сладко оно –
Равнодушие
Орхидеи.
Но Аслан стихотворенья не сложил. Он любил отзывчивые цветы и отзывчивых женщин из бюджетных ночных клубов.
От мамы у Лёни не было секретов. Ну то есть были, но так давно, еще в школе…
«С сыночком мы живем душа в душу», – любила похваляться подругам Нелли Матвеевна. Лёня похваляться не любил, но отношения с матерью ценил и ставил над всеми прочими. Ведь они столько пережили после развода с отцом, ведь им было так тяжело! Как именно тяжело? Лёня не мог ответить со всей определенностью. Они не голодали, не бедствовали, благо мать, врач-стоматолог, всегда умела своим ювелирным бурением добыть и хлеб, и масло, и джинсы. А когда Лёня на втором курсе института устроился на работу в компьютерный отдел центрального телеканала, стало и вовсе хорошо – сытно и покойно.
Воспоминания об отце Лёня выскоблил, как в абортарии выскабливают зародыша. Хотя фамилию Старцев-Рязин всё же оставил – к фамилии он так привык, что бессознательно считал ее своей собственной, никак с отцом не связанной.
Но два года назад, с появлением венериного башмачка в его комнате, Лёня вдруг почувствовал, что времена безгрешной близости с матерью подошли если и не к концу, то к порогу, за которым их трепетное взаиморастворение станет чем-то другим, новым, возможно – худшим. Тогда ему было тридцать три.
– Что-то ты сегодня поздновато… – с легким укором сказала мать, когда Лёня ввалился в прихожую, стряхивая с мехового воротника бусины растаявшего снега.
– Да новый проект обещают… «Русский „Лост“».
– Что еще за «Лост»? Ты же знаешь, я по-английски ни бум-бум!
– Да при чем тут английский? Это сериал такой популярный… В русском переводе «Остаться в живых», но мне привычней «Лост». Мы его клонировать будем. И пересаживать на местную почву. Так сказал Викентий… Сегодня общее собрание было, говорят, уже начали сценарий… – Лёня стянул ботинки сорок шестого размера, переоделся в тапочки и вдохнул плотный воздух жилища, силясь отгадать, чем же именно он пропитался. Нелли Матвеевна любила эту игру – чтобы сын отгадал, что она настряпала. И хотя в тот день Лёня чувствовал себя таким изможденным, словно им целый день мыли полы, он не решился отказать матери в этом маленьком удовольствии. «Целый день одна, ждет…»
– Что у нас сегодня на ужин, мамулечка? – Лёня с театральной демонстративностью втянул воздух ноздрями. – Я голодный страшно!
– Угадай! Если угадаешь, положу малышу добавку!
– Морковочкой пахнет… А еще… лучком… Кажется, риском… Плов?
– Правильно, мой сладенький! Тебя не проведешь! Нюх, как у собаки! Дай-ка я тебя поцелую!
По совести говоря, угадывать было несложно. У Лёни было тридцать пять лет на то, чтобы в совершенстве изучить домашнее меню. Отклонения от канона в нем допускались, но были редки, как зимние грозы.
– А я вот пряжи купила… Поможешь смотать? – спросила мать объевшегося пловом Лёню. Тот наливал в свою любимую чашку с пионеркой и дворнягой (клеймо «Ленинградский Фарфоровый Завод» на донце) медленного клюквенного киселя.
Нелли Матвеевна была рукодельница. Кроила, шила, вышивала. Иногда, замышляя какое-нибудь особенно длинное и трудоемкое вязаное пальто, она покупала дешевую пряжу. Раньше, во дни Лёниного детства, ее выносили с ближней фабрики предприимчивые работницы, а когда фабрику превратили в фешенебельный бизнес-центр мать приловчилась носить пряжу с пригородного вещевого рынка. Пряжа была перепутанная, но всё же напоминала в основном своем течении знак бесконечности, тысячу раз повторенный со смещением. Задачей Лёни было удерживать эту пряжу на выставленных перед собой руках, пока мать сматывает ее в клубки. За этим неспешным трудом они вели разговоры – как прошел день, кто звонил, о планах на лето.
– Можно не сегодня, мам? – с мольбой пробормотал Лёня.
– А что такое?
– Да глаза болят. Хочется с закрытыми глазами посидеть.
– Ну так посиди здесь, – предложила Нелли Матвеевна, указывая на диван в гостиной. – Я даже могу телевизор не включать, если тебя раздражает…
– Нет, я хочу в своей комнате.
– Ну Лёня… Славный мой… Мы уже четыре дня с тобой не разговаривали. – Нелли Матвеевна бросила на весы последний довод – она положила руки на плечи сыну и поглядела ему в глаза с той добротой и нежностью, с которой…
– Ма… Ну ма… Не надо… Я хочу… Мне надо… одному… – нахмурив лоб, Лёня снял с плеч морщинистые материны руки без маникюра и пошел в свою комнату. Ему не хотелось оборачиваться, и, не оборачиваясь, он знал: мать сомкнула тонкие губы, сдвинула брови, собственно, не брови вовсе, а две коричневым карандашом прочерченные линии, которые эти брови заменяли, и вся ее оплывшая фигура выражает горькую обиду.
Затворив дверь, Лёня вздохнул. Все-таки это нехорошо – расстраивать мать. Но ведь его ждали его девушки, его мавки…
Он включил лампы над всеми восемью горшками.
Попробовал грунт в каждом – не проголодался ли кто раньше времени?
Осмотрел увядающий цветок фаленопсиса – еще день и он, подобно гениталиям уставшей от экстаза женщины, утратит четкость линий, уменьшится в размерах, пройдет еще день – и Лёня уберет его, как умершую бабочку, в мусорную корзину.
Приласкавши каждую, с каждой накоротко переговорив, Лёня выдвинул шезлонг в центр разомкнутого каре, которое образовывали его мавки (всё по правилам – те, которые любят солнце, стоят возле подоконника, те, что не любят – вдоль стен, некоторые притенены ширмами). Достал из минихолодильничка бутылку пива «Фостер». Открыл ее, уселся. Пригубил. В его мозгу зазвучала могучая, морем волнующаяся симфоническая музыка – этакий плаксиво-страстный сплав Рахманинова, Листа и Шопена. И на авансцену, где кружили наведенные воображаемым осветителем пятна лилового и розового, выпорхнула солистка – хрупкая танцовщица с голубым шарфом, филиппинская ванда. Прыжок – гигантский циркуль, на балетном языке зовущийся гранд жете, – и она совсем рядом с Лёней, глядит на него своими переливчатыми экваториальными очами, и ее грудки, как две голубки, дрожат под шелковым трико…
Однако настырный стук в дверь грубо прервал эти классические экстазы.
Мать.
«Что на этот раз? – с раздражением подумал Лёня, но тут же устыдился. – Она ради меня всем пожертвовала… А я…»
– Лёня, нам надо поговорить… – донеслось из-за двери. Голос был глухим, едва различимым, будто говорили на улице – месяц назад Лёня поменял дверь в свою комнату на новую-дубовую, обшитую по кромке резиной, между деревянными плашками в ней имелся слой ваты, для шумоизоляции.
– Мам, не сейчас… Завтра, хорошо? Я уже сплю, понимаешь? – старательно сообщая голосу сонную гугнивость, соврал он.
Громовую тишину за дверью можно было бы расслышать даже сквозь двери противоатомного бункера.