Еще тот период запомнился первым в старом городе
[30]
большим пожаром, незадолго до Нового Года. Сгорел дом неподалеку, не подъезд-другой, как это уже случалось, а весь дом полностью. Кто там жил, говорили потом соседи, выскочили все — но лучше б не выскакивали, минутку бы помучились, и все, а так большинство оставшихся без ничего погорельцев несколько дней растягивали агонию, пытаясь обустроиться в пустом подъезде дома напротив. Может, кто и зацепился бы, но им здорово не повезло — как-то ночью ударил нешуточный мороз, аж деревья трещали; погорельцы сгрудились в одной комнате, чтоб дров хватило — и угорели, огонь все-таки забрал свое. Нет, от чего суждено — от того и загнешься, не соскочить.
Не считая походов за водой, Ахмет вылезал тогда на улицу всего один раз. Этот раз надолго запомнился всем жителям старого города, и если б авторство инцидента стало достоянием общественности, то наше повествование было бы куда короче.
Недели за три до снега стрельба на улицах резко пошла на убыль. Ахмет решил, что в среде сторонников активной гражданской позиции произошла некая структурная перемена, выделившая из их рядов настоящих активистов ножа и топора, занявших подобающую им нишу согласно демократической процедуре, известной как «выборы крысиного волка».
[31]
Он не ошибался, с той поправкой, что территория Тридцатки оказалась достаточной аж для трех отмороженных коллективов, и, когда лег снег, старший одного из них, Жирный, решил оказать Ахмету честь и стать его соседом. Жирному приглянулось здание ДК химзавода.
Около полудня со стороны улицы Блюхера, проходящей аккурат перед ДК, послышались странные звуки. Скрип снега, звяканье металла, тихие, зажатые вопли боли, раскатистый гогот, веселая матерщина — на улицах Тридцатки уже давно никто так беззаботно не шумел. Ахмет метнулся за монокуляром и приник к щелке в оконном щите. На площадь перед ДК выдвигалась весьма занятная процессия — больше дюжины разномастных легковых прицепов, влекомых десятком человек каждый. На прицепах громоздились желтоватые штабельки печного кирпича; несколько прицепов везли мешки с цементом. Впереди и по бокам вереницы тяжко переваливающихся прицепов по снежной целине бодро шагали нарядные парни с калашниковыми на груди. …Хы, бля. Ты хотел, кажется, узнать — че же там за «пидоры с калашами»? А вот и они. Узнал? Рад? — Ахметзянова аж скрючило от бессильной злобы и страха. — Перебазироваться в сжатые сроки не-ре-аль-но. Щас эти бляди усядутся в ДК, и пиздец!..
[32]
На обдумывание не ушло и секунды — пока Ахметзянов исходил холодным потом смертельного ужаса, Ахмет уже прикидывал, куда бежать за ингредиентами и во что забивать. Не отвечая на вопросы всполошившейся жены, быстро собрался и вышел, пообещав «скоро быть», но проболтался до сумерек, зато притащил детские санки, на которых громоздились какие-то мешки с румяными овощами на боках и здоровенная жестяная банка, замотанная в несколько слоев полиэтилена. Сделав последнюю ходку, Ахметзянов завалил мешками всю прихожую и неслабо вымотался, но выглядел необычно веселым и деятельным.
— Так, мадам Ахметзянова, партия и правительство доверяют вам задачу особой важности. Топите печь, на полную, без экономии, дров я сейчас принесу… Так. Лист у нас есть? Ну, типа как ты пироги пекла, помнишь? Вот, давай найди такой, а я за дровами…
Весь вечер и большую часть ночи супруги на пару прокаливали и рассыпали по трехлитровым банкам принесенное удобрение, скребли головешки, собирая плотные, скрипучие кусочки угля в чисто вымытое ради такого дела поганое ведро. Наконец, обведя довольным взором комнату, сплошь заставленную результатами совместного труда, Ахмет отпустил жену спать.
— Все, маленькая, давай, спокойной ночи. А то я сейчас тут вонять буду, надышишься. И дверь поплотнее, поняла? Молодец ты у меня.
До самого рассвета он продолжал непонятные манипуляции — молол какие-то таблетки, опасливо мочил их желтоватой жижей из темно-коричневой бутыли, что-то отфильтровывал, разбил стакан, провонял все ацетоном…
Утром, выйдя в комнату, жена обнаружила красноглазого Ахметзянова, трясущейся рукой капающего свечкой в какой-то бумажный кулечек. Пустые банки из-под удобрения были кое-как составлены в углу, зато на столе лежали два здоровенных жигулевских бака, из дырки на боку одного торчал такой же кулечек и свисала небольшая веревочка. Ахметзянова собралась было поворчать на тему солярной вони, но, оценив перспективы злить невыспавшегося мужа как малоразумные, воздержалась: тот и так, бешено сверкнув глазами, рыкнул что-то матерное и продолжил химичить.
— Э! Э, ты, баран, бля! Куда нахуй прешься, ты! — караульный снисходительно окликнул какого-то грязного бомжару, ковыляющего через площадь перед ДК. — Будешь тут шляться, замочат, понял, хуета? Давай, чеши нах отсюда.
— Уважаемый, не стреляйте, пожалуйста… — захныкал оборванец. — Я поработать… Вам же надо поделать здесь че-нибудь? Вы ж кирпич вроде возили, класть-то, поди, надо… Ну пожа-а-алуста, хоть че-нибудь, хоть полбуханки, я все могу, я строитель, у меня фирма была, всего стаканчик крупы, и я — все что надо, месить там, класть, я честно…
Караульному, бывшему охраннику из казино, было приятно — о, как место свое выучили, суки… А то ходили, ебла задрамши, деловые все… Оборванцу повезло — караульный пребывал в прекрасном расположении духа вследствие обильного завтрака под затихаренную со вчерашнего водочку. Строго прищурившись на трепещущего оборванца, крикнул, не оборачиваясь:
— Климко! Э, Климко, че, оглох бля?!
— Чо нах? — донеслось со второго этажа ДК.
— Ты это, спроси там, надо им людей на помощь? А то тут вон, принесло, бля, работничка.
— Спасибо, спасибо, уважаемый, дай вам Бог…
Оборванец сгорбился на поваленном столбе и преданно поглядывал на внушительную фигуру караульного, монументально сидящего на ящике с упертым в ляжку прикладом волыны.