– Пресвятая Дева! – воскликнул художник. – В этом солнце, в желтизне трав они словно вырезанные из агата статуэтки!
– Вот они, настоящие драгоценности Африки! – добавила Леа, отбрасывая назад прилипшие к лицу волосы. – Помнишь, Чезаре, мою теорию, что красота родится в трудных условиях жизни? Разве это не подтверждение?
Художник кивнул. Летчик с добродушной усмешкой сообщил на своем плохом французском языке, что ничего особенного эти нгумби не представляют.
– Здоровое племя, разводит немного скота.
– Да, вот эта, передняя, – вздохнул Флайяно, – она имела бы успех! Ее вайтлс, как у американской дримгэрл, я думаю, 37–25—35 – это при росте 166…
– Неужели все понятие прекрасного стало сводиться к этим идиотским цифрам? – спросила Сандра.
– Вовсе нет, я ценю многое другое, и вы это знаете! – осклабился Флайяно. Сандра отвернулась, покусывая губы.
Леа сказала:
– Никогда не думала о вас так, синьор Флайяно! Вы мне казались настоящим героем в ваших фильмах!
– А теперь? – Леа промолчала.
Несложный ремонт «Аквилы» был уже закончен, когда Иво, Сандра, Леа и Чезаре вернулись в город. Моряки подружились с портовыми мастерами, и вернувшиеся из саванны нашли всю компанию в живописных позах под тентом на палубе, разучивающую под аккомпанемент двух гитар печальную португальскую песню «фадо» – тоска по родине.
Сразу же после прибытия на судно Иво удалился к себе в каюту, откуда вышел лишь к вечеру сильно пьяным. Леа и Сандра укрылись в каюте, а капитан с художником и лейтенантом занялись игрой «ма-цзян» в рубке. Чезаре вопреки обычаям своего поколения не любил алкоголя, и, как ни странно, оба моряка оказались с ним солидарны. Капитан утверждал, что настоящие люди пьют изредка, но как следует после какой-либо серьезной встряски, а щелканье рюмками по всяким пустякам к добру не приводит.
К счастью, ничего плохого не случилось, хотя Иво искал ссоры то с лейтенантом Андреа, то с художником.
На третий день, увидев присланные счета портовых сборов, Флайяно опомнился, взвыл от негодования и распорядился немедленно выходить в море.
Еще шестьсот миль до Фош-ду-Кунене – маленького поселка и сторожевого поста в устье реки Кунене, откуда начиналась запретная земля Юго-Западной Африки. Моряки решили идти от самой Луанды подальше от берегов, выжимая из моторов все, что они могли дать, и подойти к берегу. Поэтому, если соглядатаи и сообщили о выходе «Аквилы» береговым патрулям, то они не ждали бы яхту так скоро.
Содрогаясь всем корпусом, «Аквила» мчалась к жуткому Берегу Скелетов. Капитан и лейтенант без конца вычисляли и уточняли положение судна, проверяя его всеми возможными способами, ибо от точности подхода зависело все, включая и личную безопасность охотников за счастьем.
От Фош-ду-Кунене до Тигровой бухты (Тигриш-байндуш) и затем до Скалистого мыса (Роки-Пойнт) было всего 188 миль. Южнее Роки-Пойнта, вплоть до Палгрейва, на протяжении ста миль шел прямолинейный однообразный берег. Именно здесь, к югу от мыса Фрио, и была помечена на карте безымянная крошечная бухточка.
Ожидание нервировало весь экипаж «Аквилы», но каждый реагировал по-своему на приближающееся испытание. Флайяно без конца шагал по палубе, то напевая, то молча хмурясь. Чезаре и Леа готовили акваланги, так как становилось все более очевидно, что хозяин не в форме и роль водолазов-изыскателей придется выполнять им двоим. Сандра старалась кормить мужчин как можно лучше, а в свободное время садилась в угол кожаного диванчика рубки, разговаривая с капитаном и Андреа.
Во всю длину штурманского стола протянулась карта, по ней шел зеленый след линии движения «Аквилы».
Сандра очарованно смотрела на таинственное место, отмеченное красной черточкой. Близко подходили к ровной линии берега темно-голубые пятна глубин. В южном конце карты отчетливо выступал тупо закругленный мыс.
– Это уже близко от Кейптауна? – спросила она.
– О нет, – улыбнулся лейтенант, – это всего лишь мыс Крос, в восьмидесяти милях к югу от Палгрейва. От него еще восемьдесят миль до Китовой бухты, там городок и порт, центр района, единственный населенный пункт здесь и тот стоит на столбах…
– Зачем?
– Наводнения. Здешние сухие русла от дождей внезапно наполняются и превращаются в бурные потоки, низвергающиеся в океан.
– А от Китовой бухты сколько до Кейптауна?
– Вам, видимо, не терпится туда попасть? – пошутил капитан.
– Да, не терпится, – серьезно подтвердила Сандра.
– Ну, если так, – лейтенант извлек мелкомасштабную карту и развернул ее, – видите?
– Ой, это далеко!
– Примерно миль семьсот-восемьсот. Хотите, сейчас скажу точно?
– Зачем? Я и так вижу – суток трое пути… А где здесь совсем запретная зона, где алмазы?
– Смотрите. От Китовой до мыса Консейпшен миль пятьдесят, а дальше все вплоть до устья реки Оранжевой. Приходится стеречь берег. В одной бухте здесь в 1954 году нашли два гнезда алмазов. В одном взяли пятьдесят пять тысяч каратов, в другом – восемьдесят тысяч, и было подозрение, что под водой залегают такие же гнезда. Неудивительно, что скоро они на пушечный выстрел не будут подпускать сюда аквалангистов.
– Сколько же это миль?
– От Консейпшена до Людерица, – ноготь лейтенанта отмечал точки карты, – сто шестьдесят миль, и отсюда до Оранжевой еще почти столько же.
– Следовательно, около шестисот километров, которые могли бы насытить мир алмазами! И никому до этого нет дела! Где же Объединенные Нации, всякие там международные комиссии?
Лейтенант так презрительно махнул рукой, что Сандра рассмеялась.
– Что-то есть очень неправильное в нашей всей цивилизации, и она катится под уклон, как бы там мы не похвалялись перед красными, – грустно сказала Сандра, – главное – это ложь, лицемерие.
– Наследие девятнадцатого века – свойственная всем нам вера в слова. Когда-то слово было словом чести, правды для феодальной аристократии, для купечества. Для престижа это было необходимым элементом общественных отношений. А теперь слово больше вообще не будет ни для кого убедительным. Это серьезный моральный кризис, назревающий в нашей цивилизации. Противно становится жить, теряешь цель и смысл.
– Я вообще не вижу ни цели, ни смысла у вас, молодежи, – вмешался капитан.
– Молодежь ругают по всему миру, – пылко возразила Сандра, – это модно. Понять нас, конечно, труднее. Никому нет дела, что наше сознание раздваивается, раскалывается между грубой реальностью жизни, ее неумолимой жестокостью и той призрачной жизнью, доведенной почти до реальности искусством кино, литературы, театра или политической пропаганды… Что знает средний человек о красоте и многообразии нашей планеты, ее людей, обычаев, искусства, о великом созидательном труде на суше и на море, в горах и равнинах? Что знает он о губительных последствиях необдуманных попыток добыть больше, отдать меньше, об этом всевозрастающем в темпах разграблении природы. В одних случаях от него намеренно скрывают это многообразие, чтобы не дать ему почувствовать убожество собственной жизни. В других – тоже скрывают, стараясь спрятать неумелость хозяев общества и цивилизации.