С нами тот, кто народ от Зверя спас!
Расскажите мертвым и живым – верх за ним!
Пусть об этом знает целый мир.
Пусть теперь бросает Зверя в дрожь – вот он, Нож!
Вот он, сам великий бог Тир!
Наши жены с детворой даже сумрачной порой
Без опаски смогут выйти погулять.
И пасти мы сможем стадо где угодно, и не надо
Перед стрижкою охрану выставлять.
Есть обеими руками, спать обоими глазами,
Жить без страха сможем мы теперь:
Побежден убийца злой, Серый Дьявол, Вор Ночной,
Устрашился и бежит коварный Зверь!
Да-да-да! Клыкастый Пес хвост поджал, повесил нос —
Прочь бежит от нас теперь свирепый Зверь!
Подпевай:
Вот идет он сам и следом тень – не задень!
В честь него устроим нынче пир.
Погляди, бросает Зверя в дрожь – вот он, Нож!
Вот он, сам великий бог Тир!
Перевод М. Бородицкой
Брат Широкая Нога
Перевод М. Бородицкой
Филадельфия
Филадельфия давно уже не та,
Мой рассказ о ней – туристу не подмога.
Если доведется вам вновь пройтись по тем местам,
Вы из прежнего отыщете немного.
О лукавом Талейране, утверждать берусь заране,
Здесь, наверное, и слыхом не слыхали,
И какой немецкий герр строил церковь
(там, где сквер),
Не расскажут вам мальчишки на причале.
Все давным-давно прошло и миновало,
Говорю вам, не осталось и следа…
Ровно тысяча семьсот девяносто третий год —
Вот какое было времечко тогда!
Филадельфия теперь уже не та,
Тех людей и тех домишек нет в помине,
И не ходят с давних пор дилижансы в Балтимор,
Скорый поезд вас туда доставит ныне.
Нет уж больше той аптеки, где еще в минувшем веке
Старый Тоби продавал свои пилюли,
Нет и бани на углу, где плясали на балу
До рассвета – в дыме, в топоте и гуле!
Все прошло, и протекло, и миновало,
Говорю вам, не осталось и следа…
Славный тысяча семьсот девяносто третий год,
Что за время было – горе не беда!
Филадельфия теперь уже не та,
На ночлег в любом отеле вас устроят —
Но «Оленя», где живал сам великий генерал,
Не найти, и даже спрашивать не стоит.
Не припомнят лютеране, старой церкви прихожане,
Как, бывало, спозаранку в воскресенье
Накрахмаленным чепцам, добродетельным сердцам
Пастор Медер проповедовал смиренье.
Все давным-давно прошло и миновало,
Бедный пастор похоронен и забыт,
Ибо тысяча семьсот девяносто третий год
Нам никто и никогда не возвратит.
Филадельфия теперь уже не та,
Но за городом, где слаще дух свободы,
Оглянитесь лишь вокруг – и на север и на юг
Те же тянутся леса, луга и воды.
Так же веет в полдень знойный аромат
из чащи хвойной
И пьянит прохладный запах винограда,
Дрозд поет из гущи крон, и горит осенний клен
Ярче грозного индейского наряда.
Всё на месте, все как прежде, все как было, —
И озера, и холмы, и облака.
Миновали времена, позабылись имена,
Только это остается на века.
Перевод М. Бородицкой
Это был их последний день на побережье. Пока шли сборы и укладывались сундуки, дети отпросились погулять и зашагали вниз по склону, к потускневшему вечернему морю.
Прилив у меловых скал не подавал никаких признаков жизни; только маленькие морщинистые волны тихонько всхлипывали на прибрежном песке от Нью-Хейвена до самого Брайтона, расстилавшего над Ла-Маншем свой серый дымок.
Они подошли к Площадке – так называлось место, где прибрежные скалы были всего в несколько футов вышиной. Там стояла лебедка, чтобы поднимать гальку с пляжа. Чуть поодаль виднелись домики береговой охраны, и деревянный турок в чалме, когда-то украшавший нос корабля, глазел на пришельцев поверх забора.
– Завтра в это время мы наконец-то будем дома, – сказала Уна. – Терпеть не могу море!
– Нет, посередке оно, наверно, ничего, – вздохнул Дан. – А самые скучные места – по краям.
На крыльцо домика вышел Кордери, их знакомый из береговой охраны, поглядел в подзорную трубу на рыбачьи лодки и, защелкнув футляр, направился куда-то вдоль берега. Он уходил, постепенно уменьшаясь, все дальше по краю обрыва, где через каждые несколько ярдов белели аккуратные меловые пирамидки – чтобы ночью не сбиться с пути.
– Куда это он? – спросила Уна.
– В сторону Нью-Хейвена, – пояснил Дан, – а на полдороге с ним должен встретиться тамошний обходчик, и тогда Кордери повернет обратно. Он говорит, если берег не караулить, сюда мигом заявятся контрабандисты.
Внизу, у самой воды, чей-то голос пропел:
Ах, это было в час ночной,
И позабыть я не могу,
Как мы скакали под луной,
Чтоб взять товар на берегу!
Послышались шаги, заскрипела галька, и на площадку выбрался худой смуглолицый человек в опрятном коричневом костюме и башмаках с широкими носами. Следом шел Пак.
Три полных лодки ждали нас, —
снова запел незнакомец.
– Ш-ш! – прервал его Пак. – Ты напугаешь этих славных молодых людей.
– О! В самом деле? – воскликнул тот. – Миль пардон! – Он поднял плечи чуть не до самых ушей, развел руки в стороны и затараторил по-французски.
– Что, не компрене? – подмигнул он, переводя дух. – Могу повторить на нижненемецком!
И он заговорил на другом языке и притом совершенно другим голосом. Изменились и жесты, и выражение лица – трудно было поверить, что перед ними тот же самый человек! Но его живые темно-карие глаза все так же весело поблескивали на узком лице, и детям показалось, что к этим глазам почему-то не подходит простой сюртук скучного табачного цвета, коричневые брюки до колен и широкополая шляпа. Его темные волосы сзади были заплетены в коротенькую озорную косичку.
– Уймись же наконец, Фараон! – засмеялся Пак. – Будь французом, немцем или англичанином – все равно, лишь бы кем-нибудь одним.
– Ой нет, не все равно, – взмолилась Уна. – Мы еще не учили немецкий… а французский начнем повторять только со следующей недели.
– Вы разве не англичанин? – спросил Дан. – Мы слышали, как вы пели по-английски.