Таинственные уголки благоуханных чащ, где лавророзы
перерастали магнолии, где кипарис едва мог вырваться из ароматных объятий
померанцевых рощ, где яркий пурпур гранатовых цветов смешивался с белыми
рододендронами, а пышные азалии сплетались в густые своды… Громкое пение птиц и
веселый шум прозрачных вод, падавших с уступа на уступ, бивших фонтанами и
журчавших в мраморных бассейнах… Величавые кедры, перевезенные сюда из Ливана,
принялись как нельзя лучше; в самые знойные дни, когда солнце жгло утомленную
землю, в тени этих великанов Востока царила поистине райская прохлада; белые
платаны, обвитые повсюду зелеными сетями винограда, простирали к голубому небу
свои ветви; цепкая поросль вздымалась все выше и выше, перебрасываясь на их
соседей, сползая вниз и опять взбегая до самых вершин…
Внизу, на набережных, – адский шум самых дешевых кабачков. А
в какой-нибудь сотне шагов – райская тишина, нарушаемая только трепетом ветвей да
шуршанием моря, ласкающего песок.
– Ну и за каким чертом мы сюда пошли? – проворчал мужской
голос. – Я оставил не меньше десяти дукатов в этой зловонной траттории, чтобы
как следует напиться, а ты меня приволок сюда. Да от одного запаха этих роз я
перестаю быть бутылкой кьянти, а превращаюсь в медовый сот!
Рядом засмеялся высокий юношеский голос.
– Впрочем, разве можно как подобает напиться этим их кьянти?
– уныло продолжал первый. – Разбухаешь, как бурдюк, а толку – тьфу. Эх, то ли
дело – нашего бы зелена вина! Как думаешь, на корабле еще осталось?
– А как же – два бочонка. И столько же старой медовухи, –
отозвался юноша. – Но это не про тебя, голубчик Васятка. Не про тебя, рук не
тяни, губ не раскатывай!
Тот, кого назвали Васяткою, хоть он и был на две головы выше
и в два раза шире сотоварища, обиженно, по-детски засопел и пробормотал:
– Одному я диву даюсь, Прошка. Отчего это братуха тебе такую
волю дает? Он ведь старший, так? Старший, храбрый, как сто чертей… Отчего же ты
всеми делами заправляешь? И деньгам счет ведешь, и все такое?
– А я умный! – без тени самодовольства отозвался Прошка. –
Знаешь, как говорят? «Ищи храброго в тюрьме, а умного в лавке». Братухе моему
волю дай – он ого-го чего натворит! На плахе голову сложит, не то что за
решетку попадет. Должен же его кто-то на ум наставлять, покуда батюшка домой не
воротится! Мне тятенька так и говорил: «Остерегай, Прокопий, брата и давай ему
окорот».
– Про-ко-пий… – издевательски протянул Васятка. – Фу-ты
ну-ты! Прокопий в землю вкопан! Не, мне боле нравится Прошка. Прошка, лезь в
лукошко!
– А вот скажу братухе, каков ты со мной, – будешь знать! –
уже совсем другим, мальчишеским, обиженным голосом огрызнулся юноша. – Да,
Прокопий! И не смей меня больше Прошкою звать!
– А ну тихо! – вдруг насторожился Васятка. – Слышишь?
– И не командуй! Ишь, раскомандовался тут! – продолжал нюнить
Прокопий. – Сам знаю, когда тихо, когда громко говорить.
– Да умолкни, замятня! – цыкнул Васятка. – Дай послушать!
Зовет кто-то, плачет, или мерещится?
– А хоть бы и не мерещилось – тебе что? – не унимался
Прокопий. – Мы здесь люди пришлые, наше дело сторона.
– Баба никак плачет? – пробормотал Васятка, безуспешно
вглядываясь в благоуханную тьму. – Ей-богу, причитает! Или поет?
– Не наслушался еще здешних соловушек? – зевнул Прокопий. –
Пошли-ка в лодку, я спать хочу. Да и Григорий беспокоиться станет, коли
замешкаемся.
– Да она ведь по-русски говорит, нешто ты оглох? – на
пределе возмущения воззвал Васятка. – Наша песня-то… русская!
Прокопий, готовый разразиться новой отповедью, осекся,
замер, и в тишине, наступившей после того, как утихли его назидательные
речения, вполне отчетливо послышался слабый женский голос, отрывисто,
бессмысленно выпевавший:
Баю-баюшки-баю,
Баю Дашеньку мою!
Ходит Сон под окон,
Да Дрема – возле дома!
Приятели переглянулись. Чудилось, оба смотрелись в некое
двустороннее зеркало: у обоих глаза вылуплены, брови взлетели, рты разинуты.
Вот уж чего никак нельзя было ожидать! Русская колыбельная в самой середке
какой-то там богом забытой Венеции… Да мыслимо ли? Не морок ли морочит? Не
леший ли тутошний балует, выводя задыхающимся, прерывистым голоском:
Как у Даши колыбель
Во высоком терему,
Во высоком терему
Да на тонком очепу.
Васятка и Прокопий враз сотворили крестное знамение, однако
морок не унялся, бормотал:
Кольца-пробойца серебряные,
Положочек золотой камки…
– Вот что, Прошка, – шепнул Васятка. – Ты погоди тут, а я
погляжу, что там и как.
– Не надо! – зашипел Прокопий сердито. – Случись что с
тобой, я без тебя дорогу к лодке не сыщу!
– Сыщешь, куда денешься! – хмыкнул Васятка. – А нет, стало
быть, не такой уж ты умный, как тебе кажется!
И он канул во тьму.
Прокопий на всякий случай еще раз перекрестился. Он то
топтался на месте, то совался в одуряюще пахнущие розовые кусты, намереваясь
догнать Васятку, однако тут же шарахался назад – и вновь переминался на месте,
не зная, как быть. Никаких голосов он больше не слышал, однако вдруг в зарослях
что-то угрожающе затрещало, словно сквозь них ломился матерый медведище.
Прокопий метнулся было прочь, да ноги засеклись, не послушались. Он стал
столбом, готовясь к лютой погибели, и только и смог, что заслонился руками,
когда из тьмы на него вдруг вылезло бесформенное чудище о двух головах,
бормочущее жалобным голоском:
В изголовье – куны,
А в ногах – соболи:
Соболи убают,
Куны усыпят…
– О господи! – выдохнул Прокопий, при блеклом лунном свете
разглядев, что это не двухголовое чудище, а просто человек, несущий на руках
другого. – Ты, Васятка?
– Я, кто ж другой? – буркнул тот. – Погляди, кого я нашел!
Прокопий опасливо вытянул шею, заглянул в кольцо рук,
которыми Васятка заботливо окружал свою ношу, – и язык присох у него к гортани
при виде нагой женской груди, выступавшей сквозь лохмотья рубахи.