«ТЕПЕРЬ МОИ КНИГИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ...»
[1]
(О Фридрихе Горенштейне)
Лазарь Лазарев «Т еп ерь мои книги возвращаются...»
Познакомились мы давно. Было это (думаю, что не ошибаюсь) то ли в 1961-м, то ли в 1962 году. Позвонила мне на работу сотрудница журнала «Знамя». Кажется, она была заведующей редакцией. Говорила извиняющимся тоном. Я у них время от времени печатался, но не был, как говорится, «их автором», поэтому просьба, с которой она обращалась ко мне, ее смущала: понимала, что я могу ее не выполнить. Просьба была неожиданная, странная. Какой-то автор принес в их журнал свой то ли рассказ, то ли повесть и просил их уговорить меня прочитать его сочинение. «А что за автор?» – спросил я. «Какой-то провинциал, – ответила она. И добавила: – Похоже, что „чайник“». Мне «чайников» хватало в журнале, в котором я работал. К тому же некоторые из них, самые настырные, жаловались на нас в ЦК, а оттуда бывала нам выволочка. Напоминали, что мы в течение двух недель должны сообщить свое мнение «заявителю». От «чайников» в редакциях старались под каким-нибудь благовидным предлогом побыстрее отделаться. И я сказал звонившей мне сотруднице «Знамени», что у меня нет никакого желания разбираться с их «чайником». Неожиданно для меня она сказала с простодушным сочувствием «чайнику»: «Очень он просил». И я дрогнул, подумал, что всякое случается, быть может, у него есть какой-то серьезный резон – раз очень просил. «Ладно, – сказал я, – присылайте, прочитаю».
«Знамя» тогда занимало неказистый двухэтажный домишко рядом с Литературным институтом имени Горького (дом этот существует и нынче, только не знаю, кто им теперь владеет). От моего дома это десять минут хода. Короче говоря, когда я вечером вернулся домой из своей редакции, жена мне сказала: «Тебе из „Знамени“ прислали рукопись – это превосходный рассказ». Она начала читать его и не могла оторваться. Рассказ действительно был очень хорош – тот уровень правды, который завораживает читателя.
На следующий день я в «Знамени» узнал телефон автора, позвонил ему, и он тут же появился.
Это был приятной наружности черноволосый, высокий, худой молодой человек – затем со временем он пополнел, раздался...
Первое впечатление, особенно если оно почему-то не совпадает с тем, что мы ожидали, крепко врезается в память. Человек, замечательный рассказ которого я только что прочитал, говорил с очень сильным (не знаю, как его следует назвать, «местечковым», что ли) акцентом и интонациями. Я даже тогда подумал, что звонившая мне из «Знамени» сотрудница назвала его «чайником» потому, что рассказа не читала, судила о нем по речи его автора и решила, что человек, так разговаривающий, конечно, ничего путного написать не может. Потом за годы жизни в Москве этот акцент, эта интонация пошли на убыль, выветрились, но совсем не исчезли, даже в Берлине, где Горенштейн жил с 1981 года до конца дней своих – два с лишним десятилетия, – некоторые рудименты слышались.
Был в моей жизни случай, когда я вспомнил свое удивление от речи Фридриха во время первой встречи с ним. Расскажу об этом случае, мне кажется, он помогает понять, почему этот говор, эти интонации всю жизнь сидят в человеке. В Москву, в гости к Ирине Ильиничне Эренбург приехала подруга ее парижской юности Ида Шагал – дочь знаменитого художника. Ирина устроила прием, чтобы познакомить нас со своей гостьей. Ида Шагал, прожившая всю жизнь во Франции, в нашей русскоязычной компании заговорила по-русски. Это был такой же, как у Фридриха, говор, те же интонации (я сразу вспомнил Фридриха). Ида Шагал говорила на языке своего витебского детства. Так в одной человеческой судьбе каким-то чудесным образом соединились странный говор витебской улицы и Париж – по известной формуле Хемингуэя, праздник, который всегда остается с тобой. А от этого, впитанного в детстве языка потом очень трудно, невозможно избавиться. Наверное, что-то подобное произошло когда-то с Фридрихом. Впрочем, об этом я мог бы сказать не на таком «экзотическом примере» (подумать только, захудалый дореволюционный Витебск и Париж), а на своей, вполне заурядной судьбе. Мои детские и школьные годы прошли на Украине, в школе (такие мне попались учителя) украинский преподавали основательно, потом в детстве несколько раз родители отправляли меня «на поправку» к знакомым в село, где господствовала украинская языковая стихия – пусть и не чистая. И в мою речь врезалось немало «украинизмов». Я их не замечал. Но, как выяснилось, врезались они надолго. Через много лет меня познакомили в Берлине с одним немецким профессором-филологом. И он вдруг спросил у меня: «Вы с Украины?» Я подтвердил его догадку и в свою очередь спросил у него, почему эта мысль пришла ему в голову. «Некоторые звуки вы произносите как украинец», – сказал он. Так это в меня крепко засело...
И вот еще что. Любимым своим произведением Горенштейн считал пьесу «Бердичев». Речевой основой ее был тот «местечковый» говор, о котором идет разговор. Но этот говор Горенштейн в своей пьесе превратил в замечательно выразительный литературный язык высокого искусства. И здесь я осмеливаюсь без всяких оговорок сравнить «Бердичев» с тем, что проделал в «Одесских рассказах» с языком этого города Бабель...
А теперь возвращаюсь к той моей первой встрече с Горенштейном. Вот что еще меня тогда поразило. Он был одет с какой-то странной претензией на тогдашнюю моду. Странной, потому что эти «модные вещи» (так, во всяком случае, показалось) были какого-то доморощенного, дешевого базарного происхождения (когда я сказал это моей жене, она, более подготовленная, чем я, к обсуждению подобного рода вопросов, заметила, что кое-что, видимо, «самоделки», сделанные им собственноручно). Вообще Фридрих (это мои уже более поздние впечатления) хотел выглядеть солидно, даже «богато». Приобрел темный костюм-тройку (в ту пору почти никто уже жилетов не носил, но ему это, видимо, казалось демонстрацией респектабельности, солидности). Потом (дело было еще в Москве), заработав какие-то сценарные деньги, он купил себе перстень – большой, несуразный. Мне это украшение показалось дурновкусием. И я что-то в этом роде ему сказал. Замечу тут, что он – человек, легко и быстро обижавшийся, порой без каких-либо серьезных на то оснований, – терпел мои замечания и даже насмешки: так сложились наши отношения. А тогда, посматривая на свой перстень, даже любуясь им, он не стал спорить, только с каким-то детским упоением сказал: «Ну почему? Мне кажется, красиво». В один из моих приездов в Берлин я был у него в гостях и увидел, что в одной, не очень просторной комнате стоит большой – нет, не журнальный, самый настоящий – непонятного мне предназначения стол, в основе которого была массивная, кажется малахитовая, плита. Я, удивившись, спросил: для чего это? Фридрих рассказал мне, что за переводы на французский ему хорошо заплатили. А этот стол он купил по случаю – очень ему приглянулся. При этом стоит, пожалуй, сказать, что его «рабочим местом» в не очень просторном берлинском жилье была маленькая каморка, в которой он едва-едва размещался.