— Видите, спит сном праведника. Ночью было хуже, но теперь ему стало легче. И жар спал.
Полоса солнечного света лежала поперек кроватки, и Гордвайль подумал, хорошо хотя бы, что солнце не падает на лицо ребенка и не нарушает его сна… Тут и там всхлипывали дети, и Гордвайль безотчетно ловил эти всхлипы. Он стоял неподвижно, не сводя глаз со спящего Мартина. Казалось, он совершенно забыл, где находится, забыл, что ему пора уходить. Только когда сестра сказала, что время посещения истекло, он опомнился и вышел.
На улице он вспомнил, что должен был расправить одеяльце и укрыть ребенка как следует, ведь наверняка он не был хорошо укрыт… Это повергло его в грусть, как будто судьба его сына целиком зависела от этого. Он остановился, раздумывая, не стоит ли вернуться и поправить одеяло. Сестра позволит ему зайти еще раз, он будет умолять ее… И именно оттого, что ему самому совершенно очевидна была вся нелепость и невозможность выполнения этого желания, оно, это желание, все крепло и крепло в нем, он бы жизнь отдал за право войти внутрь еще раз и расправить одеяло. Но он пошел своей дорогой. «Если бы хоть ручка не была сжата в кулачок!.. — думал он, медленно идя вперед. — Вообще-то все дети так держат ручку, но все-таки!.. И пусть даже сжатая в кулачок, почему она была так близко к ротику?.. Э-э, все глупости! — прервал он сам себя. — Это сон виноват, и незачем придавать ему такое значение!» Однако Tea задерживается. Ну да ничего, может быть, просто не смогла освободиться, нашел он довод в ее пользу, наверняка она вот-вот придет. Возможно, просто трамвая долго нет. В Вене всегда так: именно когда ты особенно торопишься, трамвай никак не хочет приходить. Это, кстати, и во всем мире так… В нем поднялась волна ярости на трамваи, тоже ополчившиеся против него. «В конце концов, — нашел он для себя утешение, — ребенок ведь спит, а пока проснется, она еще успеет добраться сюда».
Гордвайль и не заметил, как дошел до давешней скамейки и опустился на нее. Минуту спустя, осознав это, он вскочил с места, испытав непонятный ему самому страх, и направился к центру города. Время у него было, море свободного времени, со многими жителями Вены он мог бы им поделиться. Но не было никого, кто пожелал бы провести это время вместе с ним. И так он продолжал идти, одиноко и бесцельно, не разбирая пути, весь отдавшись невеселым размышлениям и сопротивляясь неясному чувству близящейся беды, которое стучалось в его сознание, словно пыталось ворваться внутрь и завладеть им. Солнце пригревало. Листья с ветвей, свисавших поверх ограды Аугартена над пустой и тихой улицей, наполовину уже облетели, и ветви были пронизаны солнцем, а опавшая с них листва покрывала тротуар и шуршала, разлетаясь под ногами у Гордвайля.
Три дня ребенок лежал в больнице, а на четвертый день, когда Гордвайль пришел проведать его с утра, ему сообщили, что ночью тот умер. С пугающим равнодушием выслушал Гордвайль это известие. Подобно тому как тяжелая болезнь умаляет ужас смерти для больного, понемногу, малыми дозами, отравляя его своим ядом, так, что неизбежный конец уже не воспринимается им с такой остротой, так и Гордвайль был подготовлен к смерти ребенка страданиями, испытанными им за время болезни сына. Он опустился на стул в больничной конторе и окаменел на какое-то время. Казалось, он ничего не слышит и не видит. Взгляд его был устремлен на какую-то далекую точку, находившуюся где-то за стеной, руки бессильно лежали на коленях. Мягкая шляпа торчала под мышкой. Возможно, в эти минуты ни тени мысли не проносилось у него в голове, он целиком отдался какому-то общему притуплению чувств, превратившему его в подобие неодушевленного предмета. Временами старшая сестра скашивала в его сторону взгляд, она была полна жалости к этому человеку и в глубине души решила позволить ему сидеть здесь сколько он пожелает. Наконец Гордвайль очнулся и встал. Подошел к столу и хотел, видно, что-то сказать, но слова не повиновались ему. Сестра смотрела на него, на его потрескавшиеся губы, как смотрят на немого, стараясь по движению губ понять, чего тот хочет. Наконец он произнес шепотом, как человек, молчавший несколько дней кряду, что он хочет видеть его, ребенка то есть. Потому что теперь ребенок наконец его, нашел он нужным разъяснить, плоть от плоти его.
Старшая сестра позвонила, и сразу же вошла еще одна сестра, которая провела Гордвайля коридором, свернула направо, в другой коридор, и, открыв дверь в самом конце, провела его в небольшую комнату, «мертвецкую», в которой на неком подобии деревянных нар стояло несколько гробиков и все пропиталось острым запахом карболки. Сестра подошла к одному из гробиков и сняла крышку. Гордвайль окинул сначала взглядом всю комнату, чтобы узнать, есть ли в ней окно. Потому что окно в таком месте — это очень важно… И не успокоился, пока не обнаружил узкую, продолговатую отдушину сбоку, через которую, однако, в комнатку проникало достаточно дневного света. Затем Гордвайль вдруг резко обернулся к открытому гробику, словно хотел захватить кого-то врасплох. Мертвый ребенок лежал там, завернутый в пеленки. Гордвайль увидел, что гробик велик для ребенка и приличное расстояние остается между задней стенкой и ножками, и это почему-то встревожило его. Потом он вперил взгляд в лицо Мартина, желтоватое, усохшее, ставшее намного меньше, чем раньше. Какое-то время он придирчиво изучал ребенка, пока не почувствовал, что маленький этот трупик стал ему совершенно чужим: ничто их не связывало… Конечно, черты лица те же, тот же вздернутый носик, те же волосы Мартина, и вместе с тем это не он… Мартин был другим, живым, его ребенком, а к этому безжизненному тельцу он не имеет никакого отношения. Он даже почувствовал что-то вроде тошноты при виде этого крошечного покойника и желание отвести взгляд в сторону. Он не мог вынести этого зрелища. И тут приключилась странная вещь: Гордвайль рассмеялся. Он смеялся украдкой, издавая бульканье, как при полоскании горла, но было ясно, что это смех. Смех вырывался сам по себе, помимо его воли, и никакими силами Гордвайль не мог подавить его. От страха сестра стала вся серая. Она с преувеличенным грохотом водрузила на место крышку гробика, которую все это время продолжала держать в руках, Гордвайль же все дергался в припадках хохота. Наконец он перестал, резко, как будто его хватил удар. Не взглянув больше ни разу ни на гробик, ни на сестру, он повернулся и почти бегом покинул мертвецкую, столкнулся в коридоре с одной из сестер, чуть не сшиб ее с ног и выбежал на улицу.
Повернул влево и пошел, размашисто шагая, так быстро, будто его кто-то преследовал. Пройдя немного по Раушерштрассе, углубился в боковые переулки и вышел к мосту Бригиттенбрюкке — все это словно в полусне. Ни единой мысли не было у него в голове. Всякий, кто увидел бы его в таком виде — невысокий худой мужчина, торопливо идущий куда-то, простоволосый, с растрепанной шевелюрой, размахивающий на ходу руками (шляпа, зажатая раньше под мышкой, тем временем пропала, чего он даже не заметил), распахнутое пальто развевается на ветру, — мог счесть его за буйно помешанного. Люди, встречавшиеся ему по пути, останавливались и провожали его недоуменными взглядами. Был полдень. Время от времени солнце показывалось в просветах облаков и сразу же скрывалось. Легкий ветерок подернул рябью воду Дуная. Улицы в этот час были запружены людьми: все спешили на обед. Гордвайль шел по-прежнему очень быстро, по большей части держась тротуаров, когда же, переходя улицу, сходил на мостовую, то принимал превеликие меры предосторожности, смотрел налево и направо, остерегаясь проносящихся трамваев и автомобилей. Иногда он останавливался вдруг посреди тротуара, устремив взгляд в землю, как человек, погруженный в глубокие раздумья, стоял так несколько минут и шел дальше. Было видно, как двигались его губы, а руки производили странные движения, словно он разговаривал о чем-то сам с собой. Хотя ничего похожего на разговор не было, он только мурлыкал какой-то старый напев, переходя на шепот и не отдавая себе в этом отчета. Порой на губах его появлялась улыбка и застывала на какое-то время, так что возникало ощущение, будто это обычное для его лица выражение. Два или три раза он присаживался на попадавшиеся по пути скамейки, сидел пару минут и снова шел дальше. Неожиданно он оказался на Шулгассе, перед домом тестя, что-то знакомое мелькнуло в воздухе перед его глазами, но лишь на мгновение; ноги сами привычно замедлили шаг, однако он не стал задерживаться. Был один трудный вопрос, упрямо стучавший теперь у него в мозгу, и ему никак не удавалось найти на него ответ. Вопрос этот оформился у него именно на Шулгассе, словно соткался из самого воздуха этой улицы, и теперь занимал его беспрестанно. Ни при каких обстоятельствах Гордвайль не смог бы уяснить себе, для чего нужен был гроб, когда есть отличная коляска, коляска, которую он сам покупал… Издевкой это не было, просто не могло быть. Вот ведь и Tea сказала ему намедни, что теперь ребенок будет спать в гробу, а не в коляске… A Tea не склонна к шуткам… И вот это ему совершенно непонятно. К тому же этот гробик!.. Он же видел как-то собственными глазами, как снимали мерку для детского гроба, а этот гробик был намного длиннее ребенка! Даже слепому ясно!.. В то время как коляска ему в самый раз, словно по его мерке делана!.. Да и вообще, разве их можно сравнивать?! Коляска такая красивая, любо-дорого посмотреть, он тогда выбрал самую лучшую, а гроб — всего несколько оструганных кое-как досточек, еле скрепленных одна с другой!.. И к тому же кто может поручиться, что его хватит надолго?.. Только прикоснешься к нему, чтобы покачать ребенка он того и гляди рассыплется… Нельзя же каждый день покупать новый!.. Жаль, что он так устал сейчас, а то бы нашел Тею и не дал бы ей продать коляску!.. Боже, какая сегодня жара!.. Если бы он хоть воды захватил с собой!.. Вот ведь никто и не подумает предложить ему глоток холодной воды в такой жаркий день!.. Горло совсем пересохло от жажды!..