— Все это, — начал он шепотом, словно говоря сам с собой, — когда-то казалось мне чарующе привлекательным и одновременно пугающим. Я имею в виду все то, что по другую сторону черты, отделяющей евреев от христиан. Правда, в то время я был совсем ребенок. Мое любопытство почему-то возбуждали женщины, шедшие в церковь по воскресеньям и праздникам. Да и сама она, церковь то есть, рядом с нашим домом, не давала мне покоя. Все люди делились тогда в моем представлении на два разных вида, совершенно отличных друг от друга, совсем как кошки и собаки. В маленьких местечках — не то, что в больших городах, у религии еще остается важная функция в жизни. Граница четко видна: евреи — это евреи, а христиане — христиане. Спутать невозможно. Особенно в маленьких местечках в Галиции и Польше. Мои родители, например, были не слишком привержены религии и, несмотря на это, практически не общались с христианами. Короче говоря, христиане были страшно мне интересны из-за странного своего отличия. Когда я подрос, то по христианским праздникам вертелся возле церкви, взволнованный, словно ожидал, что произойдет что-нибудь. Доносилось пение хора, струившееся изнутри, как медленный поток черного жирного дегтя, заливавшего чистый летний день. Я уже знал тогда об инквизиции, о крестовых походах, о преследованиях евреев и вырезанных общинах и все время боялся, что меня схватят, заведут внутрь и заставят делать что-то страшное. И несмотря на это, околачивался рядом с церковью. Можно сказать, что в глубине души я даже жаждал, чтобы это наконец случилось. Если меня схватят, думал я, и к чему-нибудь принудят (к чему именно, я не знал!), ничего у них не получится. Я вынесу все пытки, но буду стоять на своем. Один раз я набрался смелости, подкрался к двери церкви и заглянул внутрь. И ничего не увидел, кроме густой темноты, пропоротой тут и там слабыми огоньками свечей. Различил еще людей на коленях. С того дня при мысли о христианах перед глазами у меня всегда возникало что-то темное с точками горящих свечей…
— И ты так ни разу и не вошел? — спросила Tea. — Если бы зашел внутрь, хоть раз, все наваждение сразу бы улетучилось.
— В ту церковь ни разу, — сказал Гордвайль. — Потом, понятно, я бывал в разных церквах в нескольких городах, но в той — нет, ни разу. Когда мне случится быть в моем местечке, зайду. Не потому, что меня это волнует до сих пор, а так просто.
— Почему ты мне никогда не рассказывал, как ты в первый раз был с женщиной? — спросила Tea без всякой связи. — Мне это любопытно.
— Тут нечего особо рассказывать, — ответил Гордвайль, зажигая сигарету. — Обычная история с горничной.
— И все-таки расскажи, кролик.
— Мне было пятнадцать лет тогда, — тихим голосом начал Гордвайль. — Но все думали, что мне не больше двенадцати: я был маленький и тощий. Кроме того, я был тогда еще очень наивен в этих вопросах, а из-за этого тоже кажешься более юным. Друзей у меня не было, ни в школе, ни на улице. Мальчишки меня не любили, или, по крайней мере, мне так казалось, а поскольку я по природе своей очень стеснительный и в то же время гордый, я тоже не искал их общества. Никогда не участвовал в их играх и проделках. Жил сам по себе, погруженный в себя, словно в какой-то невидимой клетке. На переменках я порой замечал, как они шептались украдкой в стороне, со странными выражениями на лицах, как будто замышляя что-то недоброе. Иногда я слышал какие-то фразы, смысла которых не понимал, и тем не менее чувствовал, что в них скрыта какая-то тайна, которая имеет отношение и ко мне. Часами потом я размышлял об этих фразах, вдумывался в них до полного истощения сил. Излишне говорить, что мне и в голову не приходило спросить кого-нибудь из ребят, о чем речь. Я нутром чувствовал, что выставлю себя на посмешище, если задам подобный вопрос.
В то время я был очень возбудим. Ни минуты не мог посидеть спокойно. Везде выискивал некий скрытый смысл, мне казалось, что все вокруг скрывает тайну; я был чуток ко всему происходящему и при этом чувствовал себя отвратительно. Вечно ждал откровения и все время пребывал в напряжении, ожидая раскрытия чего-то потаенного, чего нельзя было упустить ни в коем случае. Помню, я потерял тогда аппетит, щеки у меня запали, так что мама даже начала опасаться за мое здоровье. Мною овладели странная апатия и полное безразличие к повседневным делам, я забросил учебу и ленился читать книги. Но бывало, наоборот, я накидывался на какую-нибудь книгу с такой страстью, что сидел над ней, пока голова не начинала кружиться. По ночам не мог заснуть. Временами меня вдруг закручивал какой-то жаркий вихрь, так что приходилось сбрасывать с себя одеяло. А потом забывался нервным, неспокойным сном, мне снились странные сны, преследовали кошмары, и наутро я просыпался совершенно измученным и подавленным, без всякого желания чем-либо заниматься. Часто я бродил бесцельно по улицам и переулкам, в которых отроду не бывал. Словно в поисках чего-то неуловимого бродил, пока не начинало темнеть и приходило время возвращаться домой. В ту пору однажды случилось так, что на меня накинулись мальчишки-христиане. Я дрался с отчаянной яростью, как приговоренный к смерти. Но силы были неравные, ведь я был один. После драки я вернулся домой побитый и чуть живой, но при этом чувствовал даже какое-то удовлетворение, своего рода удовольствие что ли, и душевное успокоение. Один раз в меня попали камнем, вот сюда, видишь? — Гордвайль ткнул себя в левый висок, рядом с ухом. — Маленький шрам еще остался, на ощупь можно найти. Кстати, со временем, когда они поняли, что я их не боюсь и умею как следует дать сдачи, они от меня отвязались. Еще помню, как-то я нашел дома толстую иглу, какими пользуются шорники, засучил рукав и несколько раз воткнул ее в руку выше запястья. Медленно-медленно, примерно на полсантиметра, при этом я чувствовал странное удовольствие, нечто вроде удовлетворенной жажды мести. Потом я смыл кровь и заклеил место укола папиросной бумагой, взятой у отца. Кстати, я проделал это только три раза. Вид крови вызывал у меня тошноту, один раз даже закружилась голова, как бывает перед обмороком, и я прекратил. Выкинул иглу в мусор и нашел себе новую, «бескровную» пытку. Я зажигал спичку и жег себе кончик мизинца, не знаю почему, но всегда именно мизинца, держал его на огне, пока не мог уже стерпеть боли, потом опускал обожженный палец в чернила: проверенное средство от ожогов, по общему мнению.
В то время положение моих родителей улучшилось. Сестра моя, за год до того уехавшая с мужем в Америку, стала каждый месяц присылать деньги — этой суммы нам хватало на жизнь. Нас ведь в доме было только трое, мама, отец и я, так что нам не много было нужно. Кроме того, отец тоже время от времени зарабатывал какие-то деньги, так что мы не нуждались. И вот в ту зиму мама заболела и слегла. Ревматизм в суставах правой ноги. Болезнь не то чтобы смертельная, но мама не могла ходить. Сначала отец хотел написать своей сестре, жившей в соседнем городе, чтобы та на некоторое время прислала дочь помочь нам по дому. Мы жили в просторной квартире в несколько комнат, в собственном доме, оставшемся как память о былом благосостоянии. Дом отец ни за что не хотел продавать, даже в самых стесненных обстоятельствах. «Крышу над головой никогда не продам, — твердил он. — Человек, у которого есть дом, все еще человек, а продашь его — только и останется, что побираться и обивать пороги». Теперь, когда мама заболела, нужно было, чтобы кто-нибудь следил за домом и, главное, готовил, потому что из-за болезни мама не могла выйти в кухню. Однако, взвесив все хорошенько, родители передумали обращаться к папиной сестре и решили нанять служанку.