Ну а я, осунувшийся и бледный, растрепанный и помятый, не нахожу в себе даже сил ухмыльнуться в ответ, просто выдавить подобие улыбки, просто скривиться, нет, на хуй, на хуй, все это выше моих скромных возможностей.
Я ныряю в лифт, скрываюсь в нем, как в детстве, бывало, скрывался от всего мира под старой своей скрипучей кроватью, представляя себе тайное убежище, свою личную нору, темную и узкую, но все же уютную, уютную хотя бы потому, что я тогда был по-ребячьи наивен и уверен – никто и никогда не найдет меня в ней.
Надо отдать должное моим предкам, они всегда делали вид, что и вправду потеряли меня, искали, искали, искали и не находили…
Так незаметно эти недавние воспоминания стали вдруг далеким прошлым, безвозвратным и оттого невероятным, как, впрочем, и все мое детство, странно, но именно они отпечатались в моей памяти лучше всего, и именно эти воспоминания заставляют мое сердце сжиматься в какой-то печальной и одновременно сладкой истоме.
И вот я ныряю в лифт, в свое убежище, под кровать (в метафорическом смысле). Итак, я ныряю туда, в старинный такой добротный лифт, чем-то напоминающий миниатюрную сигарную комнату, в смысле – темная благородная древесина, зеркала, толстый палас на полу и все такое. Он движется вверх почти бесшумно, и я думаю, что вот, надо же, мотор-то поставили новенький, заменили ему мотор-то. Так и мне пора заменить мой характер, выбросить вон всю нерешительность, беспомощность и инфантилизм. Да, пора бы уже просто выбросить все это на свалку, ведь продать в комиссионный вряд ли получится, на хуя оно кому нужно?
Я выхожу на своем этаже и направляюсь к номеру, и с каждым шагом, с каждым моим медленным и тяжелым шагом, приглушенным кроваво-красной ковровой дорожкой, с каждым метром, с каждым вздохом до меня все яснее доходит, что я совершаю ошибку. «Возможно, эта ошибка будет стоить мне жизни», – думаю я. В довершение ко всему у меня вдруг начинает раскалываться голова. Острая боль пронзает затылок, словно какой-нибудь лох, опер, подручный лысого урода, саданул меня туда кастетом. Я даже нервно оглядываюсь, но вокруг, естественно, никого.
«Меня наверняка там уже ждут, этот ублюдочный долбанутый Тимофей или еще кто, какая-нибудь сволочь из органов», – думаю сквозь боль и сомнения и открываю дверь.
В номере настоящий погром, вещи разбросаны: рубашки, джинсы, кофточки и вечерние платья от Ann Demeulmeister и Balenciaga свалены в кучу на кровати, а на полу какие-то салфетки и бумаги, целые кучи скомканных бумаг – бланков, писем и графиков. Створки секретера распахнуты настежь, цветы выкинуты из ваз и разбросаны по комнатам, всюду вытряхнутые пепельницы, косметика, гигиенические тампоны, разбитая бутылка из-под шампанского Mumm Cordon Rouge, раздавленные шоколадные конфеты, раскрошившееся печенье и компакт-диски. В спальне включен телевизор, по каналу MTV крутят новый клип Cheap Trick, но звук убран до минимума, и старые клоуны безмолвно и уныло трясут седыми головами.
Я медленно прохожу по комнатам, стекло и диски скрипят под ногами, я, как конченый параноик, заглядываю за портьеры и под диваны, включаю везде свет, словно ищу ублюдка, перевернувшего номер вверх дном. Ну, естественно, – никого.
Со вздохом облегчения я запираю дверь и даже припираю ее комодом. Зачем мне это – непонятно, ведь ясно же, что если кому-то надо будет сюда проникнуть, он это сделает, по-любому сделает, хоть я тут целую баррикаду сооружу.
Как бы то ни было, с комодом приходится изрядно помучиться, он такой тяжелый, что в первый момент я думаю, он просто прикручен к полу. Я упираюсь что есть силы, антикварная рухлядь поддается, и с диким грохотом я придвигаю его к двери. Обессилевший, близкий к помутнению рассудка, с ноющей головной болью, но все же удовлетворенный проделанной работой, я, наконец, наливаю себе выпить. Я включаю звук у телевизора, а там уже New York Dolls, и вообще вся эта концертная программа, похоже, посвящена старому року, который, как говорится, оказался живее всех живых.
Виски немного приводит меня в чувство, я скидываю с себя грязную и даже местами порванную одежду, включаю воду в ванной и кидаю туда пару шариков масла и еще соль, да, непременно, для расслабухи нужна ароматизированная морская соль, я снова выключаю звук у телевизора, но включаю проигрыватель и подбираю с пола один из джазовых дисков.
Он потерт и чем-то заляпан, по-моему, шоколадом, а может быть, чьими-то испражнениями, я оттираю его бумажным носовым платком и ставлю в проигрыватель. Ура, он даже играет! В колонках мягко бренчит гитара, а я в таком состоянии, что не могу определить, что это за музыкант, в грязной своей одежде я нахожу полусмятую пачку сигарет, вспоминаю про скан, делаю джойнт, закуриваю и забираюсь в ванну.
Мне надо подумать, да, черт, мне надо подумать, мне просто надо немного подумать, собраться с мыслями, зажать свою волю в кулак.
Я закрываю глаза. Передо мной сразу появляется лицо Вероники.
– Привет, – говорю я.
Вероника улыбается, но ее лицо похоже на посмертную маску.
– Знаешь, детка, – говорю я ей, – всю свою жизнь я стремился избегать ответственности, и вот, пожалуйста, моя бесхарактерность привела к таким плачевным последствиям.
Вероника молчит.
– Да что там говорить, это же я виноват в твоей смерти, в гибели единственного близкого мне человека.
Вероника молчит.
– Хуй бы с тем, что ты не давала мне денег на открытие ресторана, хуй со всем этим чертовым модным бизнесом и всеми этими деньгами, с гнилой тусовкой и понтами, хуй со всем этим дерьмом, только бы ты была жива, куколка.
Я снова готов заплакать, да, черт побери, у меня же не может быть столько слез, кто я, сраная кисейная барышня, впечатлительная студентка?
На этой мысли я погружаюсь в сон, граничащий с бредом. Мне все видится лицо Вероники. Ее багровая губная помада такая темная, что кажется черной.
– Расскажи, что тебе запрещается, – приказывает Вероника.
Я стою на коленях голый, руки за моей спиной связаны, тело в ссадинах и царапинах.
– Я не имею права скрывать что-либо от вас, госпожа. Ложь является недопустимой, – говорю я, и голос мой дрожит.
– Дальше.
– Я не имею права ревновать вас, требовать любви, внимания и заботы. Я не имею права без вашего согласия встречаться с кем-либо, не могу заниматься сексом ни с каким мужчиной или женщиной, но по приказу госпожи обязан это делать с любым. Я никогда не должен по собственной инициативе смотреть в ваши глаза. Я не могу задавать никаких вопросов. Я не могу возражать, отказываться выполнять приказ или иметь свое мнение. Я не должен питать каких бы то ни было иллюзий насчет своих отношений с вами, госпожа. Я всегда был, есть и буду только рабом, и никем более, – я чувствую, что плачу, слезы жгут мои щеки, будто раскаленный воск черных свечей. – Все эти правила я нарушал, – говорю я, – накажите меня, госпожа.
И в этот момент я просыпаюсь.
Я открываю глаза, резко возвращаюсь к бодрствованию и первое время никак не могу поверить, что это был лишь сон, с удивлением смотрю по сторонам и прислушиваюсь, не идет ли Вероника. Еще через мгновение сука-реальность наваливается камнем, огромный тяжелый гранитный ком черной-пречерной правды поглощает меня и переваривает с сытой отрыжкой, и не остается уже ничего, кроме боли и пустоты.