Она вышла, а я оцепенела в своих купальных полотенцах, я не могла взять в толк, почему она называет это «ложью». Я рассуждала о сочинении, чтобы доставить ей удовольствие, а она вдруг обдала меня презрением. Я уже привыкла, что теперь она обращалась со мной по-другому, и спокойный, унизительный для меня тон, каким она высказала мне свое пренебрежение, страшно меня обозлил. Я сорвала с себя маскарадный наряд, натянула брюки, старую блузку и выбежала из дому. Стояла палящая жара, но я мчалась сломя голову, подгоняемая чувством, похожим на ярость, тем более безудержную, что я не могла бы поручиться что меня не мучит стыд. Я прибежала к вилле, где жил Сирил, и, запыхавшись, остановилась у входа. В полуденном зное дома казались до странности глубокими, притихшими, ревниво оберегающими свои тайны. Я поднялась наверх к комнате Сирила: он показал мне ее в тот день, когда мы были в гостях у его матери. Я открыла дверь, он спал, вытянувшись поперек кровати и поло-жив щеку на руку. С минуту я глядела на него: впервые за все время нашего знакомства он показался мне беззащитным и трогательным; я тихо окликнула его; он открыл глаза и, увидев меня, сразу же сел:
— Ты? Как ты здесь очутилась?
Я сделала ему знак говорить потише: если его мать придет и увидит меня в его комнате, она может подумать… да и всякий на ее месте подумал бы… Меня вдруг охватил страх, я шагнула к двери.
— Куда ты? — крикнул Сирил. — Подожди… Сесиль.
Он схватил меня за руку, стал со смехом меня удерживать. Я обернулась и посмотрела на него, он побледнел — я, наверное, тоже — и выпустил мое запястье. Но тотчас вновь схватил меня в объятья и повлек за собой. Я смутно думала: это должно было случиться, должно было случиться. И начался хоровод любви — страх об руку с желанием, с нежностью, с исступлением, а потом жгучая боль и за нею всепобеждающее наслаждение. Мне повезло, и Сирил был достаточно бережным, чтобы дать мне познать его с первого же дня.
Я провела с ним около часа, оглушенная, удивленная. Я привыкла слышать разговоры о любви, как о чем-то легковесном, я сама говорила о ней без обиняков, с неведением, свойственным моему возрасту; но теперь мне казалось, что никогда больше я не смогу говорить о ней так грубо и небрежно. Сирил, прижавшись ко мне, твердил, что хочет на мне жениться, всю жизнь быть вместе со мной. Мое молчание стало его беспокоить: я приподнялась на постели, посмотрела на него, назвала своим возлюбленным. Он склонился надо мной. Я прижалась губами к жилке, которая все еще билась на его шее, прошептала: «Сирил, мой милый, милый Сирил». Не знаю, было ли мое чувство к нему в эту минуту любовью, — я всегда была непостоянной и не хочу прикидываться другой. Но в эту минуту я любила его больше, чем себя самое, я могла бы отдать за него жизнь. Прощаясь со мной, он спросил, не сержусь ли я — я рассмеялась. Сердиться на него за это счастье…
Я медленно шла домой через сосновую рощу разбитая, скованная в движениях; я не разрешила Сирилу проводить меня — это было бы слишком опасно. Я боялась, что на моем лице, в кругах под глазами, в припухлости рта, в трепетании тела слишком явно видны следы наслаждения. Возле дома в шезлонге сидела Анна и читала. Я уже приготовилась ловко соврать, чтобы объяснить свое отсутствие, но она ни о чем меня не спросила, она никогда ни о чем не спрашивала. Я молча села возле нее, вспомнив, что мы в ссоре. Я сидела неподвижно, полузакрыв глаза, стараясь овладеть ритмом своего дыхания, дрожью своих пальцев. По временам я вспоминала тело Сирила, мгновение счастья, и у меня обрывалось сердце.
Я взяла со стола сигарету, чиркнула спичкой о коробок. Спичка погасла. Я зажгла вторую очень осторожно, так как ветра не было — дрожала только моя рука. Спичка погасла, едва я поднесла ее к сигарете. Я сердито хмыкнула и взяла третью. И тут, не знаю почему, эта спичка стала в моих глазах вопросом жизни и смерти. Может быть, потому, что Анна, выйдя вдруг из своего безразличия, посмотрела на меня внимательно, без улыбки.
В эту минуту исчезло все: место, время, — осталась только спичка, мой палец поверх нее, серый коробок и взгляд Анны. Мое сердце сорвалось с цепи, гулко заколотилось, пальцы судорожно сжали спичку, она вспыхнула, я жадно потянулась к ней лицом, сигарета накрыла ее и погасила. Я уронила коробок на землю, закрыла глаза. Анна не сводила с меня сурового, вопросительного взгляда. Я молила кого-то о чем-то — лишь бы кончилось это ожидание. Руки Анны приподняли мою голову — я зажмурила глаза, боясь, как бы она не увидела моего взгляда. Я чувствовала, как из-под моих век выступили слезы усталости, смущения, наслаждения. И тогда, точно вдруг отказавшись от всех вопросов, жестом, выдающим неведение и примиренность, Анна провела ладонями по моему лицу сверху вниз и отпустила меня. Потом сунула мне в рот зажженную сигарету и вновь углубилась в книгу.
Я придала, попыталась придать этому жесту символический смысл. Но теперь, когда у меня гаснет спичка, я заново переживаю эту странную минуту-пропасть, разверзшуюся между мной и моими движениями, тяжесть взгляда Анны и эту пустоту вокруг, напряженную пустоту…
Глава пятая
Описанная мной сценка не могла обойтись без последствий. Как многие очень сдержанные в проявлении чувств и очень уверенные в себе люди, Анна не выносила компромиссов. А ее жест — суровые руки, вдруг ласково скользнувшие по моему лицу, — был для нее именно таким компромиссом. Она что-то угадала, она могла вынудить у меня признание, но в последнюю минуту поддалась жалости, а может быть, равнодушию. Ведь возиться со мною, муштровать меня было для нее не легче, чем примириться с моими срывами. Только чувство долга заставило ее взять на себя роль опекунши, воспитательницы; выходя замуж за отца, она считала себя обязанной заботиться и обо мне. Я предпочла бы, чтобы за этим ее постоянным неодобрением, что ли, крылась раздражительность или какое-нибудь другое более поверхностное чувство, привычка быстро притупила бы его; к чужим недостаткам легко привыкаешь, если не считаешь своим долгом их исправлять. Прошло бы полгода, и я вызывала бы у нее просто чувство усталости — привязанности и усталости; а я ничего лучшего и не желала бы. Но у Анны мне никогда не вызвать этого чувства — она будет считать себя в ответе за меня, и отчасти она права, потому что я все еще очень податлива. Податлива и в то же время упряма.
Итак, Анна была недовольна собой и дала мне это почувствовать. Несколько дней спустя за обедом разгорелся спор по поводу все тех же несносных летних занятий. Я позволила себе чрезмерную развязность. Покоробило даже отца, и дело кончилось тем, что Анна заперла меня на ключ в моей комнате, при этом не произнеся ни одного резкого слова. Я и не подозревала, что она меня заперла. Мне захотелось пить, я подошла к двери, чтобы ее открыть — дверь не поддалась, и я поняла, что меня заперли. Меня в жизни не запирали — меня охватил ужас, самый настоящий ужас. Я бросилась к окну — этим путем выбраться было не-возможно. Совершенно потеряв голову, я опять метнулась к двери, навалилась на нее и сильно ушибла плечо. Тогда, стиснув зубы, я попыталась сломать замок — я не хотела звать на помощь, чтобы мне открыли. Но я только испортила маникюрные щипчики. Бессильно уронив руки, я остановилась посреди комнаты. Я стояла неподвижно и прислушивалась к странному спокойствию, умиротворению, которые охватывали меня по мере того, как прояснялись мои мысли. Это было мое первое соприкосновение с жестокостью — я чувствовала, как по мере моих размышлений она зарождается, крепнет во мне. Я легла на кровать и стала тщательно обдумывать свой план. Моя злоба была так несоразмерна поводу, который ее вызвал, что после полудня я два-три раза вставала, хотела выйти из комнаты и каждый раз, наткнувшись на запертую дверь, удивлялась.
,
Беатрис, однако, страшно злилась. Ей казалось недопустимым, чтобы Эдуар подавал чай и вел себя как хозяин дома. Это компрометировало ее. Она забывала, что Жолио был прекрасно осведомлен об их связи. Она забывала к тому же, что сама приучила Эдуара ко всему этому, с легкостью превратив его в своего пажа.
Она принялась рассуждать с Жолио о пьесе, упрямо не позволяя Эдуару участвовать в разговоре, несмотря на все попытки Жолио помешать ей в этом. В конце концов Жолио обратился прямо к Эдуару:
– Как дела в страховой конторе?
– Очень хорошо, – ответил Эдуар.
И покраснел. Он задолжал сто тысяч франков, то есть свое двухмесячное жалованье, директору и пятьдесят тысяч Жозе. Эдуар старался не думать об этом, но целый день мысль о деньгах не давала ему покоя.
– Вот что мне нужно было бы, – ничего не подозревая, заметил Жолио, – такая вот работа. Можно не волноваться, где взять деньги на постановку.
– Я плохо представляю себе вас в этой роли, – сказала Беатрис. – Ходить из дома в дом или вроде того… – Она оскорбительно засмеялась, поглядев на Эдуара.
Тот и не шелохнулся. Но с изумлением посмотрел на нее. Жолио заговорил снова:
– Вы ошибаетесь, я был бы прекрасным страховым агентом. И моя сила убеждения очень бы здесь пригодилась: «Мадам, у вас такой плохой вид, вы явно скоро умрете, застрахуйтесь же, чтобы ваш муж, имея небольшое состояние, мог снова жениться».
И сам рассмеялся. Но Эдуар мягко запротестовал:
– Знаете, это не совсем то, чем я занимаюсь. У меня есть контора… где довольно скучно, – добавил он извиняющимся тоном, поскольку «у меня есть контора» прозвучало несколько претенциозно. – Но на самом деле работа моя состоит в том, чтобы классифицировать…
– Андре, не выпьете ли еще виски? – прервала Эдуара Беатрис.
На минуту воцарилась тишина. Жолио сделал еще одно отчаянное усилие:
– Спасибо, нет. Я тут видел очень хороший фильм, который назывался «Страховка от смерти». Вы видели его?
Вопрос был обращен к Эдуару. Но Беатрис больше не владела собой. Она не могла дождаться, пока Эдуар наконец уйдет. Только он, судя по всему, собирался остаться, к этому его вполне располагало поведение Беатрис в последние три месяца. Он останется и будет спать в ее кровати, это-то и раздражало ее до смерти. Она попыталась отомстить.
– Эдуар, знаете ли, приехал из провинции.
– Я видел этот фильм в Кане, – сказал Эдуар.
– Ох, этот Кан – еще одно чудо света, – с насмешкой сказала Беатрис.
Эдуар поднялся, чувствуя легкое головокружение. Он был совершенно раздавлен, и Жолио решил, что Беатрис еще заплатит ему за это.
Уже встав с места, Эдуар застыл в нерешительности. Он не допускал и мысли, что Беатрис его больше не любит или что он ее раздражает; это было бы крушением его нынешней жизни, а такого он даже представить себе не мог. И все же он вежливо спросил ее:
– Я утомляю вас?
– Нет, что вы, – несколько испугавшись, сказала Беатрис.
Эдуар снова сел. Он рассчитывал на ночь, на то, что в тепле постели он ее обо всем расспросит. Ее запрокинутое лицо, такое красивое и трагическое в полумраке, ее беспомощное тело будут лучшим ему ответом. Он всегда страстно желал Беатрис, хотя она была довольно холодна. Ее холодность, неподвижность делали Эдуара еще более нежным, еще более страстным в ласках. Часами он лежал, опершись на локоть, – молодой человек, обожающий мертвую, – и смотрел, как она спит.
В эту ночь она была еще более далекой, чем всегда. Беатрис никогда не страдала от угрызений совести. В этом и был секрет ее обаяния. Эдуар спал очень плохо и начинал осознавать свою участь.
* * *
Не будучи уверенной в чувствах Жолио, Беатрис не решалась прогнать Эдуара. Никто не любил ее так самозабвенно, с такой преданностью, и она знала это. Тем не менее Беатрис резко сократила их встречи, и Эдуар почувствовал себя в Париже одиноким.
До сих пор в Париже для него было только два маршрута: от конторы до театра и от театра до дома Беатрис. Всякий знает, как страсть создает свою маленькую деревню в самом большом городе. Эдуар сразу же растерялся. Но маршрутов своих не изменил. Поскольку теперь в свою гримерную Беатрис его не допускала, он каждый вечер покупал себе билет. И рассеянно слушая, ждал, когда на сцене появится Беатрис. У нее была роль остроумной субретки. Она выходила во втором акте и говорила молодому человеку, пришедшему за своей любовницей раньше назначенного времени:
– Вы, мсье, еще поймете это. Вовремя – для женщины это чаще всего вовремя. После – иногда тоже вовремя. Но уж раньше времени – никогда.
Эдуар не мог понять почему, но эта малозначительная реплика надрывала ему душу. Он ждал ее, наизусть зная три предыдущие фразы, и закрывал глаза, когда Беатрис ее произносила. Она напоминала ему те счастливые времена, когда у нее не было всех этих деловых свиданий, этих мигреней, этих завтраков у матери. Он не осмеливался признаться себе: «Во времена, когда Беатрис любила меня». Сам того не сознавая, он всегда чувствовал, что любил-то он, а она была лишь объектом любви. Эдуар даже испытывал от этого какое-то горькое удовлетворение, которое облек в робкую формулу: «Она никогда не сможет сказать, что разлюбила меня».
Вскоре, несмотря на основательную экономию на завтраках, ему не стало хватать денег даже на откидные места. Встречи с Беатрис становились все более редкими. Эдуар не смел ничего сказать ей. Он боялся. И поскольку он не умел притворяться, свидания их превратились в серию немых мученических вопросов, которые изрядно портили настроение молодой женщине. А вообще-то Беатрис учила роль в новой пьесе и, можно сказать, лица Эдуара не видела. Впрочем, лица Жолио тоже. У нее была роль, настоящая роль, и зеркало стало ее лучшим другом. Оно не отражало теперь длинной фигуры и склоненного затылка юного шатена, а только страстную героиню драмы XIX века.
Эдуар, обманывая свою беду и заглушая неотступную тоску по Беатрис, стал много бродить по Парижу. Он вышагивал в день по десять-пятнадцать километров, являя взорам встречавшихся на его пути женщин свое похудевшее, отсутствующее, голодное лицо, из-за чего у него могло быть множество любовных приключений, если бы он замечал этих женщин. Но он ничего не видел вокруг. Ему необходимо было разобраться в происшедшем, понять, почему он оказался недостойным обладания Беатрис. Он не мог знать, что, напротив, в высшей степени был достоин ее, а этого тоже не прощают. Однажды вечером, вконец отчаявшийся и голодный – он не ел уже два дня, – Эдуар оказался у дверей дома Малиграссов. Он вошел. Дядюшка, лежа на диване, листал какой-то театральный журнал: это удивило Эдуара, обычно Ален читал только «Нувель ревю Франсез». Они недоуменно посмотрели друг на друга, оба были изрядно измотаны, и оба не догадывались, что причина их мучений одна и та же. В комнату вошла Фанни, поцеловала Эдуара, удивилась, что он так плохо выглядит. Сама она, напротив, помолодела и похорошела: решив не обращать внимания на недуг Алена, она принялась ходить по институтам красоты и задалась целью сделать еще более привлекательным для мужа свой очаровательный дом. Она прекрасно понимала, что действует всего лишь по рецептам женского журнала, но, поскольку вся эта история была свойства далеко не интеллектуального, Фанни без всяких колебаний поступала именно так. Когда первая волна ее гнева схлынула, она мечтала только о счастье или хотя бы покое для Алена.