У меня никогда не возникало желания написать историю своей жизни. Прежде всего потому, что она связана с живыми – к счастью, живыми – людьми и, кроме того, память моя стала абсолютно ненадежной: то здесь провал в пять лет, то там, так что создается впечатление, будто за этими провалами скрыты какие-то секреты, тайны, хотя ни того, ни другого просто не существует. Если задуматься, единственными хронологическими вехами моей биографии являются даты выхода моих романов, они одни – подлинные, точные и, можно сказать, ощутимые межевые столбы моей жизни.
К тому же, верите или нет, но я никогда не перечитывала своих произведений, за исключением романа «Через месяц, через год», подвернувшегося мне как-то в самолете, на борту которого не оказалось других книг. И с тех пор ничего своего я не читала. Так что порой не кому-нибудь, а мне рассказывают о каком-то герое, обрушивая на голову автора имена, сцены, давно забытые поучительные сентенции.
Однако мое столь пренебрежительное отношение к собственному творчеству не связано с качеством принадлежащих мне произведений, просто меня преследует мысль о том, что огромное число томов все еще дожидается меня на книжных полках и множество неизвестных книг я наверняка не успею прочитать до конца своих дней. Следовательно, перечитывать свою собственную книгу (да еще зная, чем она закончится) – поистине напрасная трата времени!
Итак, начнем с романа «Здравствуй, грусть», который я перечитала вчера. Эта искренняя и откровенная в описании безнравственности книга в равной степени проникнута чувственностью и чистотой, той взрывоопасной смесью, что сегодня волнует так же, как вчера… Да, пожалуй, и позавчера, если верить очень старым дамам, которых в детстве жестоко пороли за те грехи, что и меня. Как бы то ни было, от этого романа веет непринужденной естественностью, той совершенно бессознательной жизненной энергией, которыми нас одаривают уходящее детство и первые жгучие ощущения отрочества; книга легко читается, живо и добротно написана.
Ее успех стал для меня благословением. Прежде всего потому, что однажды ранним утром я поклялась, – в тот момент в парижском монастыре, моем пристанище на время учебы, я шла к причастию, – итак, я поклялась победить этот открытый город и искупаться здесь в лучах славы. Обычная для юного возраста честолюбивая мечта, вынуждающая забыть о безумии и банальности подобного желания.
Но, заслуженно или нет, слава, удача, успех очень скоро избавили меня от честолюбивых грез о славе, удаче и успехе, грез, что могли бы остаться грезами, если бы я, пытаясь превратить их в реальность, столкнулась лишь с чередой неудач: не уверена, что моя гордость долго противостояла бы таким испытаниям.
Прекрасно. Я в Париже. Август. В те времена мне еще приходилось проводить лето таким образом. Безлюдный и прекрасный Париж перечерчен пыльными опустевшими улицами, укутанными яблочной или темно-зеленой листвой, точнее сказать, – каникулярной зеленью деревьев… Я в халатике иду в булочную, что на углу улицы Жуффруа, и покупаю два круассана. По пути домой покусываю свой круассан, а навстречу – никого, лишь пустой, как бульвар, автобус проехал мимо, да прошел плохо выбритый холостяк. Вручив отцу его круассан, доедаю свой под пристальным и нарочито строгим взглядом родителя. Строгим, но предвкушающим наслаждение от тирании, которой он в течение двух недель сможет подвергать меня.
Завалив июльские экзамены, я заслужила лишь двухнедельные каникулы, после чего должна была вернуться в поджидавшую меня «тюрьму бакалавров». «И поделом!» – заявит моя мать во время истошной проповеди о нравственности и справедливости, которую ей приходится произносить каждые полгода. Вот почему в конце июля я нахожусь здесь и готова отбывать наказание, вот почему я проведу август месяц в упомянутой «тюрьме», жестоком и благочестивом заведении, под присмотром нескольких наставниц, якобы способных за один месяц обучить нас тому, что не было усвоено за год. Если не считать уик-эндов, наше житье в пансионе с прогулками строем по улицам Пасси (в нашем-то возрасте!) – ужасно; единственная забава – чей-нибудь ухажер, следующий за нами на мопеде. И поскольку я уже переживала все это в предыдущем году – пришлось и тогда все лето учиться, пожиная плоды своих трудов, – то наизусть знала все пути, ведущие нас от Пасси к Ля Мюэтт, от стыда к отчаянию, от шага к галопу, ибо следила за своей группой с расстояния, как можно большего расстояния. Но воспитательница свистком уже подгоняла меня; пришлось бежать вприпрыжку, подобно овце, догоняющей стадо.
В работе некоторых писателей, как мне кажется, порой наступает момент, когда некая фраза, некий термин придает вдруг музыкальную тональность и смысл истории, изложенной в книге. Во всяком случае, каждый мой сюжет в той или иной степени связан с таким мгновением. В ключевом эпизоде романа «Здравствуй, грусть» Анна узнает о присутствии прежней любовницы на вилле человека, которого любит: в такой миг вместе с героиней осознаешь, что ей трудно будет выпутаться из этой истории. Точно так же в другой книге я, одновременно с читателем, поняла, что встреча с любовником станет роковой для героини, и вдруг обнаружила под своим пером неожиданную для самой себя фразу: «Что касается Натали Сильвенер, то она с первого взгляда полюбила его». Такого рода формулировки предвещают резкие повороты сюжета, а такие вспышки любви – немало бед.
Я легко, хотя и в октябре месяце, сдала экзамен за второе полугодие и стала посещать спонтанные вечеринки – с одобрения, а иногда и вопреки ничем не обоснованному запрету родителей. (Помню одного молодого человека, впрочем, довольно занудного, которого прогнал от дверей нашей квартиры мой отец, выступивший вдруг в роли аятоллы, или персонажа Фейдо; в то же время моя мать весело согласилась провести вечер у ее одноклассницы, и весь этот вечер нам пришлось отбиваться от рук отца этой подруги и ее друзей.)
Днем вместе с шестьюстами другими студентами Сорбонны я добросовестно пыталась протиснуться в забитую до отказа – если такой-то читал лекцию – или заглянуть в полупустую – если читал другой – аудиторию. В оставшееся время в театре Вье-Коломбье я слушала игру Сидне Бишета и Ревейоти на кларнетах, убаюкивающих или взбадривающих нас после полудня. По вечерам в том же зале я частенько стояла, подпирая стену, а когда везло – танцевала; затем, если карманные деньги были истрачены, возвращалась домой пешком. Чтобы поспеть к ужину, я бежала изнуряющим галопом, позволявшим преодолеть расстояние от Сен-Жермен до площади Ваграм и прибыть домой без кровинки в лице, но вовремя. И все это ради того, чтобы «утоптать несколько виноградин», как говорил мой отец, описывая джиттербаг.
[1]
Во время этих ночных скачек я наверняка побила немало рекордов по бегу.
Когда выдавалась минута, свободная от кларнета и интеллектуальных споров с Флоранс Мальро, моей сокурсницей по Сорбонне (споров, которые мы вели постоянно), я отправлялась в бистро, где добродушный хозяин то и дело подливал мне отвратительного кофе, которым я упивалась. Праздная, но возбужденная, я без конца писала и переписывала всякую чепуху. По ходу дела в маленькой голубой тетрадке стали появляться вполне достойные прочтения страницы, которые я очень хотела бы сейчас восстановить. В упомянутой тетрадке, три года спустя отданной на хранение абсолютно надежной подруге, боявшейся, что я потеряю свои черновики, был записан текст романа «Здравствуй, грусть». Вскоре подруга тяжело заболела, и я не осмелилась потребовать тетрадь обратно. После ее смерти я все же обратилась по этому поводу к родственникам умершей, но тетрадь исчезла. Я сама видела, как подруга прятала мои записи в свой несгораемый шкаф, но знала, что мать покойной, само воплощение зла, способна на все. Тетрадь с набросками – лишь одна из многих моих потерь, но ощущение, что я оставила ребенка у людей, не умеющих любить, не покидает меня до сих пор.