Марко смотрел на убегающую вдаль свинцово-серую дорогу:
— Сам не знаю, для чего я его снял. Я и во время съемок не больно много об этом думал. Но точно не для того, чтобы все кончилось вот этим.
— Но фильм-то отличный, — сказал я. — Его, черт возьми, действительно стоило показать публике. И, между прочим, кому-то он понравился. Слышал аплодисменты?
— Слышал, — отозвался Марко чрезвычайно язвительным тоном, какой появлялся у него в минуты разочарования, когда он боялся разочароваться еще больше.
26
Сеттимио Арки не на шутку разозлился, что мы с Марко сбежали после премьеры, он орал на меня по телефону: «И это, вашу мать, после того, как я в лепешку расшибался ради этого треклятого фильма! Ну этот-то вообще, полоумный, так еще и ты туда же!».
Я попытался объяснить, какие сложные чувства испытывает Марко к своему фильму, но его это не слишком успокоило. Однако неделю спустя, когда я сидел дома и писал картину в довольно мрачных тонах, он позвонил в домофон и в страшном возбуждении выпалил: «Давай открывай эту гребаную дверь, живо, пусти меня!».
Он влетел в квартиру с газетой, открытой на странице с новостями культуры:
— Нет, ты посмотри, ты только посмотри!
Я увидел заголовок: «Новые звезды кино: два ярчайших дарования», а под ним три колонки текста, где фильм Марко был назван «подлинным событием в жизни современного итальянского кинематографа, прозрением истинно нового, вызывающе необычного киноязыка», а Мизия Мистрани — «настоящим открытием, поразительным, врожденным талантом».
Мы бросились к Марко; его реакция на статью была примерно такой же, как при виде лежащих у меня на кровати коробок с пленкой и прочей аппаратуры: в глазах мелькнуло секундное замешательство от того, что реальность вторглась в мир его воображения и вдруг лишила его свободы маневра.
Но он был доволен; я прочитал рецензию вслух, под аккомпанемент Сеттимио, с выражением повторявшего за мной все похвалы. Марко мерил шагами свою мансарду, сырую и душную, несмотря на открытое слуховое окно:
— Невероятно, такое впечатление, что там говорится о чем-то другом, правда? О чем-то таком из параллельного мира, где всё чуть лучше и чуть менее реально, чем у нас?
Следующие несколько дней мы о фильме не говорили, никаких откликов на показ тоже не появлялось; с каждой встречей мы думали об этом все меньше и меньше, пока наконец не перестали думать совсем.
Марко занимался совсем другим, голова у него была забита мыслями о том, как снова не погрузиться в ту же трясину, из которой его на время вырвал фильм: он хотел устроиться рабочим на нефтедобывающую платформу где-нибудь в северных морях, уехать в израильскую пустыню в кибуц, обокрасть какого-нибудь негодяя или найти заброшенный дом в Центральной Италии и жить там, ни от кого не завися. Он не знал, чем платить за квартиру и на что жить; реальная жизнь с ее тяготами давила на него, вновь подталкивая к вымыслу, возвращала к прежней манере говорить обо всем на свете и всех вокруг заражать своим воодушевлением.
А потом как-то вечером, в июне, он позвонил мне и сказал, что в середине июля «Похитительсердец» едет на фестиваль в Лавено, что приглашение устроил тот же журналист, который написал восторженную рецензию, он оказался членом оргкомитета фестиваля. Я пришел к Марко в мансарду, откуда он должен был съехать в конце месяца; мы пили белое вино из початой бутылки и говорили о том, что сама мысль представить на суд профессионального жюри фильм, созданный нами совершенно интуитивно, приводит нас в замешательство.
Мы вышли прогуляться; календарное лето еще только начиналось, но уже стояла страшная жара, было душно и влажно, как в Бирме; не было сил ни ходить, ни даже держать голову прямо. В Марко шла напряженная внутренняя борьба, желание забыть навсегда о своем фильме спорило в нем с искушением попытать счастья, отвращение — с удовлетворением, боязнь разочарования — с любопытством: «Это же смех один, мериться воображением, как на собачьих бегах или на скачках», — говорил он.
А еще он говорил: «Ладно, это ведь международное жюри и все такое, там люди, которые сами кино делают, а не одни вуайеристы». И еще: «Вопрос в том, почему нельзя выйти из игры, если она тебе противна? Дело не в абстрактной логике, дело в том, чтобы не забыть, кто ты».
Я отвечал: «Конечно»; говорил: «Но это же не крупный коммерческий фестиваль, на корню купленный продюсерами»; говорил: «Зато какая возможность показать твой фильм чуть более заинтересованным зрителям». На самом деле я сам не знал, что ему посоветовать: меня мучили те же сомнения, что и его.
Потом мы сидели на скамейке в маленьком сквере, изнемогая в липком воздухе, держали в руках по бутылке пива, купленного по дороге, и тут Марко вдруг спросил:
— Как ты думаешь, Мизия знала о показе? — Как он ни старался сдерживаться, в его дрогнувшем голосе я почувствовал тревогу.
— Понятия не имею, — ответил я. — Может, ей кто-нибудь показал статью. А может, она не в курсе. А может, и знала, но ей все равно, у нее теперь совсем другое в голове.
Марко сжал мое плечо; бутылка выскользнула у него из рук, упала на брусчатку и разбилась вдребезги. Но он даже не взглянул на нее:
— Почему ты говоришь таким тоном?
— Нормальный у меня тон, — ответил я. Но дышать было нечем, перед глазами стояли кадры из фильма. — Ты бы слышал, каким тоном сам о ней говорил. Прямо железный человек.
— Неправда, — сказал Марко. — Я только хотел ясности и определенности, не хотел вилять.
— Ради кого ты так старался? — во мне говорила не злость, но какая-то не менее беспощадная потребность разложить все по полочкам.
— Ради всех, чьи чувства здесь замешаны, — сказал Марко, казалось, целиком поглощенный блеском бутылочных осколков, в которых отражался свет фонаря. — Ради тебя, Мизии, меня, — договорил он нерешительно и неуверенно.
— Значит, ваш разрыв — это такая жертва? Благородный жест неисправимого идеалиста? — сказал я.
— Понятия не имею, что это было, — произнес Марко. Он встал со скамейки, постучал ногой по мостовой. — Кто же знал, что она вот так исчезнет. Сгинет и все. Даже не попытавшись ни поговорить, ни разобраться, что к чему. Бог ты мой, она все восприняла буквально. И сразу сожгла все мосты.
Я тоже встал, чувствуя, что в голове у меня все путается окончательно.
— А ты чего ждал? — сказал я. — Что она станет умолять тебя вернуться? После того, как ты сказал, что хочешь порвать с ней? Ты же ее знаешь, неужели ты и правда на это надеялся?
— Нет, — Марко наконец перестал изображать безразличие. — Ничего я не знал. А теперь знаю еще меньше, мне только одно ясно: я хочу хотя бы примерно представлять, где она сейчас.
— Я тоже, — сказал я, чувствуя, как внутри опять вскипает досада, смешанная с сожалением и чувством утраты.