Однажды отец привел Алексея, еще школьника, в народный театр, где он подвизался много лет, до той поры, пока выпивка не потеснила в нем любви к искусству. Там отмечали очередную годовщину. В холле за длинным столом собралась вся труппа – человек пятьдесят в основном еще детей или уже стариков. Роль тамады исполнял слегка обрюзгший человек с бурым лицом курильщика. «В театре – со дня основания, как и почти все здесь, – пояснял отец, – и по-прежнему горит. Почти главный режиссер, прима-актер!» Позже отец рассказал, что только здесь этот человек забывает о том, что бывшая жена не позволяет ему встречаться с любимой дочкой. Что в субботу надо ехать в Москву закупать мясо. Что старшая дочь не пишет… По стенам висели портреты актеров с выражением актерской многозначительности на лицах. Вдоль стола сидели те же люди, но заметно постаревшие.
Еще позже женщины, опьянев, стали рвать друг у друга гитару, а попутно шутить, посверкивая фиксами. Мужчины впадали в умиленное состояние и жаждали читать Есенина. Расколотые семьи, уродуемые дети, бесцельная работа, от которой уходить уже страшно, неослабевающая тоска будней, – все это осталось за стенами. Все это было отложено аж до завтра…
Тогда Прохошин впервые ощутил, как люди впустую тратят время. Изощренно, забываясь. И догадался, быть может, в тот вечер еще смутно, насколько нелепо это мотовство – самое неприметное, но чреватое самой глубокой трагедией; когда в прожитой массе лет лишь редко-редко вспыхнет поступочек, яркое воспоминание. И он, девятиклассник, твердо поклялся себе во что бы то ни стало жить напряженной творческой жизнью, и для этого легко ставить на карту все, что вокруг считается неразменной монетой, составляет конечное представление о престиже.
… Бураков, слушая Прохошина, снисходительно кивал. Вдруг до них донесся тонкий голосок мальчика. Он встревоженно вскочил, и, грузно ступая по мокрой траве, пошел к палатке. У входа встал на колени и пугливо прислушался.
– Ничего. Он иногда разговаривает во сне, это не страшно, – прошептал радостно Бураков, вернувшись к костру, и безо всякого перехода добавил:
– Вы, Леша, хватили. Все-таки судить огульно о целом поколении… Я в молодости тоже егозил, фрондерствовал, знаете ли. Но не помню, чтобы мы столь яростно нападали на предыдущие поколения. Мы считали это и дурным тоном, и признаком собственного бессилия. И вообще мы взрослели гораздо быстрее. Вам сколько? Двадцать четыре? В ваши годы я жил в общежитии, питался чем бог пошлет, почти не спал, но был окружен друзьями и пылал от любви к человечеству и вообще от любовей… Не знаю, что надо вам. Зажрались вы, извините меня. Зажрались!
– Я тоже живу в общежитии… Одно маленькое замечание: у вас были отцы, которых вы уважали. Которые, между прочим, в большинстве своем умели и семьи держать в нормальном состоянии. А потому вы и не нудили, как мы. И в то же время сознавали свою самостоятельность. Но уж так получилось, что юношеского задора вам хватило на всю жизнь. Мы теперь имеем, так сказать, отцов-сверстников. Что же, прикажете с ними веселиться да анекдотами обмениваться? Мало нам этого. Ваше бодрячество – дешево. Оно основано на легковерии, инфантильности, и, простите, малодушии.
– Ну, вы хватили! – гневно повторил Бураков. – Мы длили молодость, и не просчитались!..
– В нем – ставка на эффект, слишком много поверхностного, – упрямо продолжал Прохошин. – Вы боялись видеть жизнь такой, какая она есть, потому что честное виденье подразумевает честное действие, а на действие большинство из вас не способно.
– Алеша, Леша, уверяю вас, вы ошибаетесь. Вы максималист…
– Вам пришлись по вкусу выспренние туманные речи, да так сильно, что вам до седых волос повторять их не наскучило. «Шестидесятники»…
– У вас, вероятно, было что-то, что в ваших глазах дискредитировало – смех какой! – целое поколение?
– Было. И не только у меня лично. Отовсюду сыплются подтверждения моих слов… Сколько слабых духом среди вас!
Сколько приспособленцев, сколько дешевых накопителей, карьеристов! Как падки вы оказались на примитивные приманки!
– Да какие же, черт возьми! – воскликнул Бураков, а про себя подумал: «Роди, вырасти, потерпи, юный Вертер. Да при этом найди в себе силы свою кобру представлять королевой!»
– Приманки? Нет нужды перечислять. Если хотите, это – эмоциональное впечатление поколения детей от поколения отцов.
– Леша, вы становитесь банальны. Я не собираюсь продолжать этот вечный и бессмысленный спор. Вам надо остыть, немного повзрослеть…
– И пойти той же дорогой? Своей основы в вас не оказалось! Основа была заучена механически. А что заучено, то не может стать мировоззрением. Малодушие и лень тому виной. Ух, какая ле-ень! Вселенская, в каждую клеточку проникшая!
Бураков гневно скрестил руки на груди, грозно посверкивая очечками. Он готовился возражать.
– Я мало говорю, но сейчас что-то разнутрился, – извиняющимся тоном сказал Алексей. – Я не хочу кого-то обличать, искать какие-то корни… Времени жалко, да и не по силам мне это. Чему большому, настоящему может научить сына человек, который всегда плыл по течению и всю жизнь сетовал на судьбу? Или – другая крайность – покорно принимал все ее издевательства?
Какими мы привыкли видеть своих отцов? – Прохошин в волнении заходил у костра. – Ругаются с матерями из-за рубля и лишней кружки пива, охают-ахают по ушедшему детству, – а на родину не едут. С трибун витийствуют, а в кулуарах рассказывают гнусности. А уж пьют – это, простите, звездные часы человечества, предел всех мечтаний о нирване! Начало и конец! Признак счастья – и несчастья тоже. Предмет разговоров, шуток, обсуждений на всех уровнях!.. И как же это убого. Миллиарды человеко-лет вопреки всем химическим законам гниют заживо в спиртовом необозримом болоте! Вы скажете, так было всегда? Не скажете? Правильно.
В условиях, когда образовывается пустота на месте серьезных конструктивных, вплотную связанных с потребностями жизни дел и идей, комплекс алкогольного мировоззрения этот вакуум заполняет. Такое впечатление, что вам, как детишкам на перемене, позволили побегать, поиграться, а потом снова начался безрадостный урок, на котором вы ничего не слушали и лишь продолжали жить воспоминаниями о переменке, не вами, кстати, заработанной…
– Вы превратно понимаете здравый оптимизм, – вставил, наконец, Бураков.
– Боюсь, что так называемый «здравый оптимизм» любой ценой – есть обыкновенное приспособленчество. Если хотите – признак той же лени.
– Я вот думаю иногда, – сказал Бураков спокойно, – почему так много мнящих себя литераторами? И прихожу к такому выводу. Сложилось так, что огульный оптимизм во всех его проявлениях, бодряческое словоблудие по заказу и связанная с ним тотальная неискренность стала предметом речей, статей, другой печатной продукции на злобу дня. Представление о литературном труде как о службе, как о чем-то вспомогательном, укоренилось во многих недалеких умах. Но именно поэтому любое действительно жизненное противоречие стало казаться откровением. Мы словно пробуждаемся о летаргического сна. Но, пробудившись, часто не понимаем, что отстали. Что с горячностью бросаемся изобретать велосипед. Отсюда инфантильные «прозрения», в том числе, извините, и ваши. Отсюда многостраничные умствования, обилие псевдооткровений.