Странное дело, словами не передать. Я из тела-то выплыла своего, пока доктор Огилви говорил: прости, Повал, она отошла, – над городком прям проплыла через всю ночь до самых Небесей, а улицы там чистым золотом освещены, да ангелы на арфах играют, и моль их, наверно, не ест. Небеси. Но только я в ворота пошла, все перламутром изукрашенные, как им и полагается, огроменный такой высоченный ангел со здоровущей книгой мне берет и говорит: погодь-ка, девчоночка, – тебя как зовут? Я грю: Бекки Повал, а он грит: Бекки Повал? Ребекка Повал? Я так и думал, Бекки: ты у нас помечена Кровью Агнца Господа Всемогущего и теперь не умрешь еще добрых семьдесят семь лет! Сам Сын Человеческий тебя отметил не меньше, чем на цельный век земной службы! Суждено тебе святой стать, Ребекка, ты это знала? Поэтому давай, милая, возвращайся. Извини…
И отправил меня обратно плыть через облака да звезды в Арканзас и в Сосновый Утес – и прямо в дом к доктору Огилви, где все окна гостиной трепещут фонарями да лампами, будто здоровенные разноусые бабочки сердятся, – и прямо через крышу. Клянусь тебе, до крайности странное это было дело – смотреть на свое тело в этой комнате, где вся родня моя и близкие плачут, а кроха Эмерсон П. со своим папаней схватился, ко мне рвется, кричит: Бекки не мертвая, не может быть такого, – и тут я обратно к себе в тело вплыла, ну прям как дым в трубу втянулся, вздохнула, глаза открываю, сажусь и говорю им, дескать, немой мне ничего не сделал. Нет. Совсем наоборот. Это я сама у оврага дурака валяла и в металлолом свалилась, а он пришел, меня увидел и спас, слава Богу (тут пальцы себе скрестила и еще раз сама себе говорю: Господи, спасибо Тебе), а я ж тебя ни разу больше ни малейшей просьбишкой не докучала, Иисусе, как торжественно и поклялась. А и впрямь, чего мне было у тебя просить? В ангеле с той книгой я ж ни разу не усомнилась. Да и с того самого мига посейчас смертельной опасности не было мне, я про нее и не думала вовсе – по крайней мере, пока год тыща девятьсот восемьдесят какой-то не накатит. Но я всегда прикидывала, что уж к тому-то времени я точно все жданики потеряю, когда ж наконец расквитаюсь с этим своим туловом изношенным да битой старой мордой. Поэтому клянусь Тебе, и Господь сам да и тот дылда-ангел мне свидетели, что не дрожу я тут пугливо, на коленках стоя, как пересохшая скряга стародавняя какая-нибудь, что от жизни отщипывает, будто у нее жалкие пенни заканчиваются. Потому как нет. Я вот чего прошу – наверно, какого-нибудь знака, Господи; а лишнего времени мне и не надо. Чего я боюсь, я пока и назвать именем-то не могу – потому как только-только на него наткнулась, словно это какой-то выверт природы у меня на глазах вылупился, а умирать я вовсе не боюсь. Но мало того – я даже не уверена, страшусь я достоподлинной опасности или же нет. Может, под чистым грузом годков у меня рассудок-то и треснул наконец как у бедняжки мисс Луг и чеканутого мистера Файерстоуна, у которого за каждым кустом по коммунисту прячется, да как у стольких других жильцов «Башен», а ведь многие там, я точно знаю, меня гораздо моложе, – вдруг разум у меня треснул прежестоко, и потому все эти страхи внезапные, все тени и бяки за каждым кустом, вся эта грязь, что, похоже, вовнутрь просочилась, – просто-напросто еще одна дикая черная ошибка с Борнео, которую та старая белая курица сделала… я вот чего знать хочу, Боженька Иисусе, знак мне подай, вот о чем молюсь.
Я перестала – издалека донеслось что-то. Ох. Да это все тот же лесовозный поезд на стрелке в Нево дудит. С грузом бревен за неделю с Волдырного ручья. Если только расписание не сменили где-нибудь много лет назад с тех бессонных ночей, значит, полночь скоро. Страстная пятница вот-вот, можно сказать наверняка, станет Безобразной субботой. На Пасху вообще не похоже. Слишком тепло. Впервые Пасха так поздно выпала на конец апреля, что Страстная пятница мне на день рожденья пришлась, – впервые, наверно, с той первой весны, когда я вышла за Эмери. С той первой весны в Орегоне. Тогда вот тоже было жарко и чудно́. Может, еще остынет, и как яйца искать пойдем, так обычный ливень хлынет. Но все равно, когда сегодня из Юджина выезжали, гляжу – а многие уж поливают. А ночью воздух сухой, как кость. Окстись как странно.
Я губы сжала потуже и спокойно себе напоминаю: Да ничего не странно, Дура ты Старая. Это ж наша-с-Эмери старая хижина, наш прежний участок возле Нево. А в ответ мне кто-то голосит: Чего ж тогда тебе все, кажись, так сатанински странно? Ну так у меня, должно быть, это просто первая ночь за столетие не в «Стариковских Башнях». Не, не в этом дело. Прошлое Рождество с Новым годом я у Лины отмечала, там все не страньше обычного было. А кроме того, на меня накатило, когда я из квартиры еще и не вышла. Внучок утром вот позвонил, я ему и сказала, что никуда ехать не хочу. Грю:
– Да что ты, малый, вечером же преподобная доктор У. У. Полл Богодухновенную Службу в вестибюле устраивает, этого я никак не могу пропустить!
А он со мной на них пару раз уже ходил и знает, что в службах доктора примерно столько же духа божьего, что и в глиняном заборе, поэтому в ответ только закряхтел: фу, грит.
– Миленький, считай, это лекарство, – я ему грю. – Службы у преподобной на меня действуют, совсем как сонники по рецепту, – грю, стараюсь его отвлечь, значит.
Вот тогда я, значит, и почувствовала. А он в меня вцепился. Тут он бывает чистый дед, коли ему блажь какая взбредет, а он думает, это ради чьего-нибудь блага. Я с телефоном иду «Тайную бурю»
[215]
прикрутить, а сама одну отговорку за другой ему выкладываю, почему ехать не могу, пока он наконец не вздыхает и не говорит: ладно, грит, тогда я, наверно, тебе секрет должен выдать.
– На самом деле, бабуля, мы все тебе день рожденья устроили, будет сюрпризом, не будь ты такой старой упрямой козой.
Я ему грю:
– Милок, ну спасибо тебе, конечно, да только как девятый десяток тебе пойдет, все эти сюрпризы – такая же приятность, как новая бородавка.
А он грит, я уже почти год их не навещала, шкура драная, и ему-де хочется, чтоб я поглядела, как они дом опять подняли. Вроде как оценку чтоб поставила, думаю: вот еще одна дедова черточка. Говорю ему: ты меня прости, но мне как-то совсем невпротык спину трудить, трястись в эту проклятущую соляную копь (хотя дело, конечно, совсем не в спине, мой врач говорит, а в желчном пузыре, которому хужее, когда сижу, а особенно еду в машине).
– Я там сорок лет прожила, и погляди, в каком сейчас жалком состоянии.
– Чепуха, – отвечает. – А кроме того, детишки все такой торт умопомрачительный тебе испекли и украсили – прабабушке на день рожденья; у них же сердчишки от горя разорвутся.
Я ему говорю: так вези обоих сюда с их сердчишками, ко мне на квартиру, будем «Энни Гринспрингз»
[216]
пить да смотреть, как люди внизу по парковке ходят. Фу, опять грит он. «Башни» он терпеть не может. Утверждает, будто наше миленькое малозатратное двадцатиэтажное куда-деваться-модерное многоквартирное здание – всего-навсего пластмассовый склеп небоскребный с кондиционерами, в него суют покойников, по которым могила плачет. Так оно и есть, отрицать не стану, но пластмасса там или нет, а мне моего Соцстраха и отчислений с Природного Газа хватит на все про все как раз, если буду пользоваться преимуществами Жилья Для Бедных. Но на мое все и про мое все.