Дебри показал, и она, мурлыча, направилась к углу сарая. Доги подскочили к двери автобуса и зарычали. Сэнди нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. За ней хлопнула дверь.
Он не трогался с места, понимая, что ему открылось далеко не все. Повсюду напряг и зажатость. Напряженно сохло в задымленном воздухе белье, похожее на вяленое мясо. Павлин с линялым опахалом – пошлым остатком былого изящества – вышел из куста айвы, где навещал партнершу, и взлетел на вершину бельевого столба. Дебри подумал, что птица, усевшись на столб, заорет, но павлин молчал. Взгромоздился на вершину и давай качать головой на длинной шее – будто замерял напряжение. Поглядев на павлина, Дебри отпустил штору и пошел от окна обратно к столу; и он понял, что способен не переживать, пока все катится, никуда не прикатываясь.
По радио «Дорз» требовали проложить путь на другую сторону
[52]
. Разве Моррисон не умер? Дебри не помнил. Ясно только, что сейчас 1969-й и долину до предгорий заполнял дым: 300 тысяч акров стерни зашлись в огне, чтобы в городах и весях Калифорнии покупателям семян не пришлось выпалывать со своих участков вторженцев.
Офигеть.
Снова хлопнула дверь уборной. Захрустели внизу пластмассовые каблуки; за ними с робким гавканьем кралась собака М'келы. Ведомая хрустом, она зашла за другой угол, лая приглушенно и воспитанно. Дог-сучка, определил Дебри. Породистая. Прошлой ночью тоже лаяла. Где-то в поле. Бетси встала и закричала, чтоб Дебри спустился и посмотрел, что там стряслось. Он не пошел. Может, она и прикончила ягненка? Сучка М'келы? Дебри понравилась эта мысль. Приятно злила. Вот же негритос из округа Марин, заимел двух светлых догов, а потом взял и слинял, бросив их на произвол судьбы. Слишком много кабыздохов. Кое-кому следует пойти в автобус и надрать кое-чей породистый зад-другой. Но Дебри сидел, укрывшись за фортификациями стола, да еще и громкости прибавил, чтоб музыка задавила шум. В тишине разнесся визг – Сэнди загоняла суку в автобус. Временами легкий ветерок приотворял штору, и Дебри видел: павлин все так же сидит на столбе, безмолвно качая головой. В конце концов шаги вернулись, вторглись в сарай, нашли деревянные ступени. Живо их одолели и пересекли чердак. Сэнди вошла без стука.
– Как у тебя тут прикольно, Дьяв, – сказала она. – Воняет, но прикольно. У тебя найдется уголок на любой случай, да? Для свиней, для цыплят, для чего угодно. Где можно попи́сать, где поесть, где пописа́ть письма.
Дебри видел, к чему она клонит, но остановить болтовню не мог.
– Гляди, я похерила последний билет на рейс до Сиэтла, чтобы взять напрокат эту розовую пантеру
[53]
– знала, что ты будешь рад, если Сэнди сама принесет тебе дурные вести. Нет, все ништяк, побереги спасибки. Не надо. Ей нужен всего-то уголок, писать письма. Серьезно, Дьяв, я видела лачужку у пруда – с бумагой, конвертами и прочим. Можно, Сэнди поживет в этой лачужке денек-другой? Напишет письмецо дорогой матушке, дорогому инспектору по условно осужденным, дорогому бывшему и тэдэ. Ну и дневничок обновит. Кста, я пишу про нашу мексиканскую кампанию для одной рок-н-ролльной газетки. Готов ты к такому повороту?
Он попытался объяснить ей, что лачужка у пруда – это храм для медитации, а не Кэмп-Дэвид
[54]
для ветеранов, которые решили предаться воспоминаниям. Кроме того, Дебри планировал занять лачужку вечером. Сэнди засмеялась и велела не рыпаться.
– Я найду где кинуть якорь на ночь. А там посмотрим.
Он не встал из-за стола. Треща без умолку, Сэнди рыскала по кабинету, потом нашла обувную коробку и обчистила ее, забив последнюю траву в косяк. Дебри решил не курить, пока не отделается от околевшего ягненка. От предложенного косяка отказался, и Сэнди, пожав плечами, скурила весь, объясняя в деталях, как перенаполнит коробку до краев, провернув сегодня в городе пару делишек: встретится с тем-то и тем-то там-то и там-то и обменяет то на это. Дебри ничего не понял. Ее энергия паровым катком расплющивала его в блин. Даже когда она выкинула горящий чинарик на сухую траву под окном, Дебри смог выразить лишь весьма немощный протест.
– Боишься подпалить сарай? – завопила, склонившись над ним, Сэнди. – Ах, миста Дебри, да вы никак совсем закопались в своей земле! – Она протопала к двери и открыла ее. – Ну вот. Сэнди ударяется в бега. Что тебе привезти из города? Новую пишущую машинку? Приемник получше – и не западно тебе слушать музыку из этой японской рухляди? Суперскладной ножик? Хо-хо. Сэнди-Клаус все сделает. Ну так что?..
Сэнди застыла в проеме и ждала. Дебри заерзал на стуле, но остался сидеть. Он глядел на ее жирную ухмылку. Он знал, чего она ждет. Вопроса. И понимал, что лучше бы смолчать. Пусть идет как идет, нечего оживлять отношения, симулируя любопытство. Но ему и правда было любопытно, а она ждала, ухмыляясь, и он не смог не спросить:
– А он… э-э… сказал что-нибудь, Сэнди?
Голос застрял в глотке.
Из проема сверкали черные глаза.
– Ты про его, мнэ, последние слова? Может, он смягчил приговор, ну или там напутствовал на прощание? В общем, собственно говоря, в больнице, судя по всему, до того как впасть в кому, он на секунду превозмог себя и, погоди-ка, что там точно было…
Она ликовала. Вопрошание Дебри оголило всю его безнадегу. Сэнди оскалила зубы. Вот он сидит, Дебри, Гуру Давай-Давай со слезящимися глазами, и выпрашивает знамя, чтоб нести его дальше, и молит об одеяле предсмертной истины, которое сварганил Старый Святой Шут Хулихен: уж оно-то защитит от грядущего ледяного хаоса.
– Ну, если верить нашей хипповой цыпочке, он и правда бормотал что-то, когда отдавал концы на мексиканском матрасе, – сказала она. – Аты не видишь тут иронии судьбы? Помнишь развалюху в Пуэрто-Санкто, клинику, где Бегема родила и Мики лежал со сломанной ногой?
[55]
Там-то и помер наш дорогой Хулихен – от пневмонии, переохлаждения и седативов. Ну же! Ты не просекаешь всей гадской иронии?
– Что он сказал?
Глаза искрились. Ухмылка извивалась в своем жировом гнезде.
– Он сказал, если Сэнди не в маразме, сказал, кажется, «шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Завет что надо, сечешь? Число, гадское число! – Она заухала, шлепая себя по бедрам. – Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Неразбавленная квинтэссенция абсолютно перегоревшего скоростного торчка: шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-вуу-вуу-вау!