Правда, я все равно так до конца и не понял, зачем брату Михаилу понадобилось умирать такой ужасной смертью ради удовольствия императора – или ради прекращения розни между орденами. В толпе и вправду перешептывались: «Это не святой, он подослан Людовиком, чтобы сеять раздор между гражданами, а полубратья хотя сами и тосканцы, но за ними стоит кто-то из начальников империи». А другие в ответ только вскрикивали: «Да он сумасшедший! Он обуян вражьей силою! До чего горд собой! Он и мученичеству своему рад, чтобы потешить гордыню! Все эти полубратья слишком много житий прочитали, лучше бы жениться им позволили, что ли!» Третьи оспаривали их: «Ничего такого! Всем бы нам христианам быть как они и не менее твердо охранять свою веру, как во времена язычников». И, прислушиваясь к нестройным крикам, тогда как сам я уж не знал что и помыслить, я вдруг столкнулся своим взглядом, лицо к лицу, с приговоренным, которого густая толпа перед тем от меня закрывала. И я увидел лицо человека, который смотрит на что-то уже вне этого мира, – такие бывают лица у изваяний, изображающих святых во власти виденья. И я понял, что сумасшедший ли он или провидец, но он просветленно жаждет смерти, ибо верит, что смертью победит своего врага, кем бы этот враг ни был. И я понял, что пример его смерти толкнет на смерть еще сотни и сотни. И пришел в смятение от неописуемого их упорства, ибо и тогда не понимал, и до сих пор не понимаю, что в них преобладает – высокомерная ли страсть к своей истине, вынуждающая к смерти, или высокомерная их страсть к смерти, вынуждающая оборонять свою истину, какова бы ни была эта истина. И я стоял в волнении и в испуге.
Но вернусь к описанию казни, так как окружавшие меня люди уже тянулись к лобному месту.
Капитан и прислужники вытолкали его из ворот, в испачканной рубахе, с вырванными застежками; он шел широким шагом, потупив голову, читая свою молитву. Он шел как мученик. Толпа была вокруг небывалая и все кричали: «Не умирай!», а он говорил в ответ: «Умру за Христа!» «Не за Христа ты умрешь», – возражали ему. А он: «Значит, за истину». На улочке, называемой проездом Проконсула, люди просили его молиться за них всех; он благословил толпу. Возле стены Св. Либераты кто-то крикнул: «Ты дурень, если не веришь в папу!», а он ответил: «Сделали себе бога из вашего папы», и добавил, чуть помедлив: «Папоротники лопоухие!» Это он шутил, играл словами, как мне позднее объяснили; сам я не настолько хорошо знал тосканское наречие, чтобы понимать, что у них название этой травы – ругательство, так же как у нас лопух. И все были удивлены, как он мог шутить перед смертью.
У Св. Иоанна ему кричали: «Спасай свою жизнь!», а он в ответ: «Сами спасайтесь, грешники!» У Старого рынка он слышал: «Спасайся, спасайся!» и кричал в ответ: «Спасайтесь вы из ада»; у Нового рынка кричали из толпы: «Покайся, покайся!», а он отвечал: «Сами покайтесь в лихоимстве». На паперти Св. Креста он увидел монахов своего братства; он задрал голову и изругал их, что они изменили правилу Св. Франциска. Одни монахи на это пожимали плечами и отворачивались, другие закрывали от стыда лицо куколем.
На пути к воротам Правосудия многие окликали его: «Отрекись, отрекись, зачем тебе умирать!» А он: «Христос за вас умер». Они: «Но ты не Христос, не надо умирать за нас». Он в ответ: «А я хочу за вас умереть!» На площади Правосудия его спросили, почему он не поступает, как один из начальников его братства, который отрекся, но Михаил возразил, что тот и не думал отрекаться; я обратил внимание на то, что многие в толпе поддерживают Михаила и желают ему быть сильным и все перетерпеть; тут и мы с остальными поняли, что это его люди, и дали им пройти.
Наконец процессия миновала ворота Правосудия и нашему взору открылся костер, или же «куща», как тут его называли, потому что бревна были уложены в виде некоей сени; лучники, потесняя народ, оцепили костер широким кругом, чтоб никто к нему не приближался. Михаила возвели и привязали к брусу. Прозвучал последний выкрик, обращенный из толпы: «Да что это, за что ты умираешь?» Он ответил: «Это истина, которая внутри меня, и этой истине присягают только смертью». Бревна подожгли. Брат Михаил мерно читал «Верую», потом стал читать «Тебя Бога хвалим». Он прочел стихов восемь, потом перегнулся в пояснице, будто собираясь чихнуть, и рухнул на землю, потому что прогорели веревки. И он был уже мертвый, потому что до того, как сгорает тело, человек умирает от чрезмерного нагрева, у него разрывается сердце и дымом заполняется грудь.
Потом деревянный шалашик вспыхнул ослепительно, как факел, и засиял ярчайшим светом, и, если бы не почерневшее бедное тело, еле видное среди пылающих поленьев, я поверил бы, что предо мной неопалимая купина.
Я до того был близок к наваждению, что на лестнице, подымаясь в библиотеку, вдруг осознал, что уста мои шевелятся, шепча те слова об экстатическом восторге, которые я некогда читал у Св. Гильдегарды: «Сие слагается пламя из дивного свечения, из внутреннего сияния и из огненного пылания. Однако дивное свечение палит, пока не ослепнешь, а огненное пылание жжет, пока не сгоришь».
Вставали в памяти и Убертиновы речи о кровавом горении любви. Я видел, как пляшет пламя на костре еретика Михаила, и это видение сливалось с образом Дольчина на его костре, а образ Дольчина с образом красавицы Маргариты. И опять мною овладело то же беспокойство, которое было в церкви.
Я запретил себе думать обо всем этом и полный решимости вступил в библиотеку-лабиринт.
Я впервые входил в библиотеку один. Бегающие по полу продолговатые тени от фонаря казались такими же страшными, как вчерашние призраки. Больше всего я боялся наткнуться на какое-нибудь новое зеркало. Ибо такова уж магия зеркал: даже когда знаешь, что это только зеркала, – они все равно пугают.
В то же время я не пытался понять, где я, куда мне идти, я не боялся той комнаты, в которой курится дурман и родятся видения. Я был как в лихорадке и шел, не зная, куда мне надо. При этом, как оказалось, далеко от входа я не ушел, так как через некоторое время, завершив круг, снова увидел перед собой семиугольную комнату с лестницей. В ней на одном из столов я заметил кучу книг, которых, по-видимому, вчера не было. Я догадался, что это тома, собранные Малахией в скриптории, но еще не расставленные по местам. Я не понимал, далеко ли нахожусь от комнаты с воскурениями, но голова моя кружилась и тяжелела – надо думать, все-таки от дурманных ароматов, хотя может статься, что дело было в тех чувствах и мыслях, коими я был переполнен. Я стал листать богато иллюстрированную книгу, изготовленную, по миниатюрам судя, где-нибудь в монастырях самого крайнего севера Европы.
И сразу же был потрясен, увидев на первой странице, в начале, перед текстом Евангелия от апостола Марка, изображение льва. Это несомненно был лев. Хотя львов во плоти и крови я не видал никогда. Но миниатюрист, конечно, в точности воспроизвел его телосложение, вдохновясь созерцанием местных львов, поскольку Гиберния
[59]
, как мы знаем, населена чудовищными животными. И я воочию убедился, что оный зверь (это сообщает и Физиолог) собрал в себе все самое жуткое и в то же время все самое величественное. Поэтому его изображение наводило на мысли и о враге рода человеческого, и в то же время о Господе нашем Иисусе Христе. И я не мог догадаться, какой символический ключ следует применять к этой миниатюре, и весь трясся – отчасти со страху, отчасти из-за ветра, проникавшего через амбразуры стен.