— Пощади, Василий Васильевич! По мне лучше живота себя лишить, чем срамным в Москву возвращаться. Ведаю о том, что великодушен ты, знаю, что в воинстве своем людей без вины не наказываешь. Прости меня, князь!
Воевода Голицын призадумался.
Именно этих слов и ждал он от думного дворянина. Ухнул Малюта с высоты Стольной, чтобы разбить лоб о ливонскую глушь. Все. Далее падать больше некуда. Если и провалится еще куда Григорий Лукьянович, так только в лесную топь.
— Искупления, говоришь, желаешь?
— Желаю, князь, помилуй меня, всеми святыми тебя заклинаю! И так я горя нахлебался сполна в малолетстве, а на старости лет ты меня позором казнить хочешь! — И уже строго: — Ведь и я не один… мою кончину тебе припомнить могут.
Хмельной, в драном кафтане, Григорий Лукьянович совсем не походил на того мужа, который многие годы стоял между боярами и государем. Сейчас думный дворянин больше напоминал общипанного кочета, которого только мгновение отделяет от кипящего котла.
— Вот что я тебе скажу, Григорий Лукьянович, есть у тебя шанс замолить грехи.
— Слушаю тебя, Василий Васильевич.
— Завтра посошная рать на крепость пойдет, вот ты ее и поведешь! Ежели в живых останешься, не буду греха поминать, а если погибнешь в брани… значит, за государя жизнь отдал. Считай, что божий суд свершается. Ну, как, согласен? Или в железе в Москву возвертаться желаешь?
— Быть по-твоему, князь, поведу я посошную рать.
В эту ночь посошной рати было не до сна. Не бог весть какие вояки собрались в Ливонском походе. Самый большой боевой выход для многих крестьян — это драка из-за девок в соседней деревне, а о бранном поле они и вовсе не помышляли.
Все как один дружинники молились. Многие предчувствовали смерть и оттого стакан за стаканом вливали в себя брагу.
Малюта Скуратов этой ночью тоже не спал и в сопровождении дьяка бродил по лагерю.
Две бочки из своих запасов выставил Малюта. Вино было белое. Царское.
— Подходи, ратники. Не робей! — призывал Григорий Лукьянович. — Такого винца вы еще не пивали.
А часом позже ратники скребли стаканами самое дно, пытаясь вычерпать последние полведра.
Утро. Рассвет. Тишина стояла заповедная. Многим из отроков не прожить даже дня; впереди только два часа, а позади прожитая жизнь.
— В общем, так, — тихо проговорил Григорий Лукьянович, — как я поднимусь в рост, так вы сразу за мной шагайте. И башку понапрасну не выставляйте. А награда вот какая… кто первый в крепость войдет, тот батюшке-государю представлен будет. Имение под Москвой получит… Чтобы шли боевым порядком. Поначалу те, кто в броне и в сапогах, а за ними лапотники пойдут. Эх, заживем… ежели в живых останемся.
Ухнула пушка, и каменное ядро, крепко постучавшись во врата вражьей крепости, разломилось на две половины.
— За мной, ребятушки! — поднялся во весь рост Григорий Лукьянович. — Два раза не умирать!
Пластинчатый панцирь, начищенный до блеска, полыхал огнем, слепя ворога. Огромным кострищем Григорий Лукьянович пересек поле, добежал до тына. Плащ крыльями разметался на плечах, и не хватало только порыва ветра, чтобы отнести мужа вольной птицей на стены вражьего детинца.
Малюта слышал, как, дыша в затылок, за ним бежал полк посошной рати. Лапотники рвали порты о заостренные колья, люто бранились, падали, но не желали уступать в прыти государеву любимцу. Вооруженные одними топорами, без брони, выставив неприятелю грудь, отроки казались бессмертными.
— За веру! За Христа! За государя нашего! — орал Малюта Скуратов, совсем не ощущая усталости.
Григорий подумал — жаль, что государя нет здесь и он не может порадоваться за своего любимца. Наверняка он хлопнул бы в ладоши и воскликнул: «Гляди-кось! Кто бы мог подумать, что Григорий такой славный воевода. А как прыток! Имей я при себе с десяток таких удальцов, так Ливонский поход завершился бы еще три года назад».
Григорий Лукьянович и сам чувствовал, что его место среди посошной рати. Это в его характере бежать во весь рост и, подняв личину, проорать на вражью крепость, ощетинившуюся многими копьями: «Берегись, ворог! Сам Малюта Скуратов пришел вас бить!» Руки Малюты созданы не для того, чтобы, подобно кромешнику, душить в темницах душегубцев, а затем, чтобы на неприятельских башнях вывешивать царский стяг.
Малюта казался неуязвимым — стрелы отскакивали от металлических пластин и зарывались острыми носами в рыхлую землю. Григорий успел поверить в собственное бессмертие, он приостановился только на мгновение, чтобы громким криком ободрить поотставшую рать. Он приподнял личину, неловко задралась бармица, обнажив шею, и в этот миг каленая стрела зацепила металлическую сеть и острым жалом впилась в горло.
— Господи, как она горяча, — остановился Малюта.
Подбежали ратники, прикрыли Григория Лукьяновича щитами, усадили бережно.
— Вот он и свершился, божий суд. Эх, помирать неохота, — признался Григорий Лукьянович. — Жаль, что государь Иван Васильевич не увидел… моей кончины.
Глава 7
Иван Васильевич был недоволен конюшим. Второй день у его любимого белого жеребца грива оставалась нечесаной, хвост в репьях и колючках, а сам жеребец глядел на государя глазами некормленого дитяти.
Государь припомнил, что прежний конюший — Челяднин Иван — порядок любил: зерно было отборным, кони вымыты, а гривы у лошадей заплетались в косы. И сам боярин дневал и ночевал в конюшне, а из-под любимых жеребцов не брезговал самолично выгребать навоз.
Иван Васильевич хотел выставить конюшего для позора у Лобного места. Пускай народ увидит, что царь сурово наказывает не только холопов, но и лучших людей. Однако с казнью пришлось повременить, Алексей Холмский — нынешний хозяин Конюшенного приказа — божился, что еще вчера конюхи натирали бока коню мочалами, клялся, что колючек жеребец нацеплял невесть где и что дальше двора он не выходил, будто ел аргамак вволю, а пил только святую воду, и пойми, от какой такой болести впали у него бока.
Погрозил пальцем государь холопу и прогнал его с глаз долой.
Но на следующий день конь вновь был грязен, а впалые бока запачканы клочьями пены, как будто и впрямь кто-то гонял аргамака всю ночь без отдыха.
Узнав об этом от своих рынд, Иван Васильевич разгневался нешутейно и с перекошенным ликом явился на Конюший двор.
— Рожу подставь! — распорядился государь, заприметив Алексея Холмского.
А когда тот, сняв шапку, замер перед государем навытяжку, что есть силы ткнул его кулаком в челюсть.
— Вот тебе, холоп, моя милость! Будешь знать, как за царским добром следить.
Перепуганный конюший долго не мог сплюнуть выбитый зуб, а когда наконец ему это удалось, заговорил шепеляво:
— Государь-батюфка, не по моей фине! Дворофый дух в этом пофинен. Не приглянулся ему тфой аргамак, вот он и гоняет его по ночам до одури.