Работник, продающий пепельницы, вспомнил о своем деде. Когда тот допивал кофе, то сквозь остатки сахара на донышке так же просвечивало: Du-ra-lex. Но это было в другой жизни. Подслащенная горечь, предстоит долгий вечер с гляденьем в телевизор. Тут поговаривали, не купить ли кофеварку. Кофе будет вкуснее. Вкуснее? Ну уж нет. Он любит именно такой вот кофе из стакана.
Вторая жизнь
«Да вы смеетесь, что ли?» Реплики вроде этой на толкучке слышны со всех сторон – они входят в игру, правила которой отлично известны и продавцу, и покупателю; благодаря ей люди тут не только торгуются, что естественно, но и непринужденно, презрев все условности, общаются: сначала у тебя, как положено, запросят несусветную цену, зато потом охотно пойдут на попятный – никто никого не обманывает. Так две машины учтиво разъезжаются на узкой проселочной дороге – каждой приходится заехать колесами на поле. Больше всего, само собой, кукол Барби и детской одежки, но попадается и кое-что поинтереснее: подшивка комиксов «Спиру» 1958 года за пять евро или какие-нибудь любопытные картинки по пятнадцать, которые вам уступят по десять. Не то что в антикварных лавках, где многоопытные продавцы надменно и презрительно называют цифру, не подлежащую обсуждению. А уж как здорово, обойдя всю толкучку, перекусить домашними колбасками с жареной картошкой да еще и запить розовым винцом!
Однако настоящее удовольствие от барахолки не в этом. Бесшабашная торговля с гибкими ценами – только видимость, потаенная же суть в том, что вещи получают возможность прожить еще одну жизнь. Вот две девчушки разложили всякую всячину. «Почем, – спрашиваешь, – этот портрет?» Девчушки неуверенно переглядываются – у картины сломана рамка, прорван холст, они и не думали что-то за нее выручить – и в конце концов оценивают ее в два евро. «Это вроде бы мой прадед».
Суровый военный в парадном мундире, судя по выражению лица, не в восторге от соседства с коробкой видеокассет и набором лего – так это ее прадед? «И ты продаешь его за два евро?» Девчушка пожимает плечами. Притворно возмущаешься кощунством, а сам прекрасно знаешь, что все как раз наоборот. Толкучка – идеал Прудона. Здесь отменяется собственность. Вещи переходят к тому, кто как-то их возродит. Два евро за вторую жизнь.
Страх уазы
Уаза. К ней сбегали струящиеся меж садов улочки. Мне было три, четыре года. Уаза… Я часто слышал это слово, и его обманчивая мелодичность смешивалась у меня в голове с терпким ужасом, который внушала одна мысль о реке. Не знаю, можно ли назвать запах острым и пресным одновременно, но я запомнил его именно таким – состоящим из страха ухнуть в воду и искушения рискнуть. Мы шли по длинной-предлинной узкой улочке, ведущей из шапонвальской школы в Овер, и чем дальше отходили от школы, тем чаще с правой стороны проглядывала Уаза, – кажется, в том и заключался смысл семейной прогулки, чтобы приблизиться к этой ужасной и заманчивой стихии.
К самой реке мы обычно не спускались. Стихия, с ее соблазном и опасностью, только дышала рядом. Но случалось и подойти поближе. «Идем к Батлори», – говорили тогда взрослые. Странное название! Значит, это царство, это причудливое место кому-то принадлежало! Кому-то могущественному, со странным, тревожно-текучим именем. Не поручусь, так ли на самом деле оно пишется, но уточнять у родных не стану – пусть останется для меня таким, каким я себе представлял. У Батлори были лодки, открытое кафе, но больше всего меня завораживало само существование таинственного полубога, который живет доходами от Уазы. Разве обычный человек сумел бы сладить с норовом этого темного потока?
Зимой 1954 года меня отвели на замерзшую Уазу, но я не поверил. Глядя в узкую щель между шарфом и шапкой, не признал в грязно-серой полоске тверди источник той сладостной жути, которая всегда рифмовалась с зелеными тонами.
Боязнь воды и тяга к ней еще долго не отпускали меня. Каждый раз, когда мы ездили в Дьеп – а это было настоящим праздником, – я кричал, стоя на высоком берегу: «Море! Ура!» А потом весь день носился, с риском переломать себе ноги, по черным камням, спасаясь от натиска волн. Не говорю уж о Гаронне – меня на лето отправляли в те края – с ее змеиным шелестом и запахом тины и мяты. Купание – это всегда восторженные крики, визг, игры, возня, которые разрешались и даже одобрялись взрослыми; мне же от этой неизбежной суматохи всегда, особенно в бассейне, делалось как-то неловко. Не стыдно ли бояться того, чему все так шумно радуются? Когда-то я все отдал бы, чтобы избавиться от панического ужаса перед водой. Но теперь понимаю, как хорошо, что я сохранил этот страх – страх воды, страх Уазы.
* * *
Сижу на скамейке в розарии Ботанического сада. Осень. Воздух влажный и мягкий – начало теплого октябрьского дня. Сегодня суббота – чуть поодаль, по большим аллеям уже гуляют люди, особенно много любителей бега трусцой. И надо же – каждый бежит по-своему, как-то особенно подергивая рукой или загребая ногой. На мужчинах по большей части футболки с надписями: «Парижский марафон», «Марафон – Нью-Йорк», «20 км по Валь-де-Марн», в руке зажата или, верх комфорта, приторочена на поясе бутылочка с водой. Модель кроссовок выбрана весьма придирчиво, но подобрать носки по цвету никто, похоже, не старался. Женщины – в просторных футболках и блестящих легинсах.
Какая-то девчушка, видно насмотревшись на пестрых бегунов, решила последовать их примеру и рванула далеко вперед от своего семейства – вон оно, в самом конце розария. Она бежит без затей, выкладываясь целиком, – при таком темпе ее хватит метров на двести – триста, не больше. Сворачивает на мою аллею – по ней не бегают, а ходят и любуются цветами, – вот-вот пробежит мимо моей скамейки. Точно – промчалась вихрем, глядя прямо перед собой невидящими глазами. Но вдруг, представьте себе, уже отбежав на несколько шагов, фыркнула: «Здрасьте!»
Выжала, задыхаясь, героическим усилием. Немножко пристыженно – здрасьте! Понятно, здороваться с каждым встречным здесь, в саду, она не станет. Но я вправе ее осудить – ведь она проскочила прямо-таки у меня перед носом. Конечно, я ничего не сказал, не окликать же маленьких девочек в парке. Да и поздно уже. Поздно и для меня, удивленного этим полупридушенным «здрасьте», брошенным в пустоту, но обращенным ко мне, – я же понял; и для нее, такой благовоспитанной и вежливой, пусть запоздало, девочки, – она убежала вперед и не знает, одобрительно или с насмешкой отнеслись к ее «здрасьте». Пробежав еще несколько метров, она остановилась, но не обернулась. Вот и ее семейство прошло мимо меня, мы не здороваемся, даже почти не глядим друг на друга – Париж как-никак. Здесь все чужие, хоть подчас и жаль, что все чужие. Так со мной и осталось повисшее в октябрьской зябкости, подхваченное низким солнцем, летучее «здрасьте».
Одушевляющий изъян
Мне нравятся упрямые двери. Неопытный гость пытается, уходя, защелкнуть такую дверь, как всякую другую, где стоит замок с язычком. И тотчас у него за спиной раздается возмущенный стеклянно-деревянный грохот. Он не хотел, конечно, нанести несчастной двери никакого оскорбления, но створка бешено отскакивает от своей второй половинки. Другие гости оборачиваются, испуганно смотрят и взглядом призывают вас: «Оставьте, все равно не получится. Она слушается только хозяев».