– Извини, извини, Лева, не думал, что такой паршивый скотч попадется. Лева слева… Лева из Могилева… Надо вас как-то назвать… Вася. Василий, Василиск. Нет. Какое-то кошачье имя. Владимир, Святослав, Святогор, Святодыр, Мойдодыр, Варфоломей, Аввакум, Гримислав, Святополк. Да! Хорошо. Святополк! Святополк и… Зигфрид. Нет, Зигфрид не подходит. Леопольд. Бальтасар. Грациан, Гильдерстерн, Гершензон, Валенрод. Пусть будет Валенрод. Хорошее имя. Святополк и Валенрод!
Закончив натирать льва мочалкой, Андрэ снова приблизился к зеркалу. Валенрод, как и прежде, блистал позолотой, но Святополк все же имел вид немного потрепанный – небольшие частицы скотча оставались на нем. С чувством легкой досады Андрэ оделся и вышел на кухню.
Голова побаливала – то ли от скотча, то ли от вина, то ли от пива и «Егермайстера», а скорее от всего сразу. На кухне виднелись следы прошедшего праздника. Валялись пустые пивные банки, воняло бычками от сигарет.
«Ладно, пора выбираться на трассу», – решил Андрэ и тихонько пробрался в спальню. Макс, растянув свое длиннющее тело, спал, уткнувшись лицом к стенке. Ингрид, к счастью, лежала с краю кровати. Он засунул руку под одеяло и, как скульптор по материалу, прошелся ладонью по изгибам ее тела.
– Вставай, нам пора! – прошептал он на ушко.
Ингрид открыла глаза и, ничего не ответив, посмотрела на Андрэ.
– Нам пора! – повторил он.
– Куда пора?
– Как куда, в Берлин!
– Ты ненормальный, – она закрыла глаза, потом опять посмотрела на Андрэ и добавила: – Подожди меня на кухне.
Когда Ингрид появилась на кухне, Андрэ убедился в своем вчерашнем предположении, что черная косметика ее только портит, делая ее лицо вульгарным. Глаза у Ингрид оказались настолько выразительными, что в принципе не нуждались в косметике, ну разве что самую малость.
– Черт! Голова болит! – Она присела у стола, заваленного пустыми банками из-под пива, и посмотрела на них в надежде обнаружить хоть одну непочатую.
– Придурки, хоть бы одну на утро оставили!
Андрэ выдержал паузу, а потом полез в рюкзак и достал банку пива, которую он предусмотрительно припрятал с вечера.
– Да! Федор Михайлович меня не одобрит! – Он представил, как брови Михалыча на портрете кисти Крамского нахмурились, а указательный пальчик сделал несколько еле заметных укоризненных движений. Зато глаза Ингрид немного прояснились – в них замерцал легкий огонек.
– Кто это Фьедор Михайлович? – открывая пиво, спросила она.
– Да так, знакомый один – Достоевский. Достает меня по утрам! Придет, сядет у кровати и смотрит грустными глазами.
– Будешь?
– Буду! Но позже! Доберемся до Тахелеса, тогда буду!
«Да… Надо будет познакомить ее с Федором Михайловичем!» – подумал Андрэ, заметив, с каким удовольствием Ингрид опустошила первый стакан.
– Что это Тахелес? – спросила она, закурив сигарету.
– Это колония художников в Берлине. Тебе там понравится! Поехали!
– Ты ненормальный!
– Не хочешь! Ладно! Оставайся на этой вонючей кухне среди бычков и пустых банок! А мне пора на трассу! – Андрэ встал и демонстративно направился к выходу.
– Стой! – Ингрид пристально, в упор, посмотрела ему в глаза. Несколько мгновений, не моргая, вглядывалась в них, будто-то считывая некую радиограмму. Потом еще несколько мгновений расшифровывала, анализировала, думала, решала и, наконец, произнесла:
– Ладно! Напишу Максу записку, что несколько дней побуду в Берлине! Поехали!
Финляндия
Андрэ любил возвращаться в этот город. Впервые он приехал в Берлин через несколько лет после падения стены. Сырым мартовским утром он вышел из поезда на перрон Берлин-цоо и вдохнул первый глоток его воздуха – удивительного воздуха, настоянного на запахе позднего снега, паровозной гари и аромата кофе из имбисов. Встречал его старый приятель Вадим, тоже художник, который уже пару лет как обосновался здесь и в то время снимал маленькую квартирку на улице Ораньенбургер в восточном Берлине.
Первое, что поразило Андрэ, когда с вокзала они пешком отправились на квартиру Вадима, была колонна с золотым ангелом, тем самым ангелом из «Неба над Берлином» Вима Вендерса. Казалось, так странно – она стоит среди парка, совсем реальная и земная, но в то же время словно ставящая под вопрос реальность твоего присутствия тут. Будто твое присутствие всего только сон, иллюзия, продолжение фильма, в который ты невесть каким образом случайно попал.
Еще его удивила схожесть этого города с Питером. Когда он увидел его обшарпанные стены, парадные, пахнущие котами, квартиры с выцветшими обоями, кафе, напоминающие питерский «Сайгон», и даже тараканов, которых он нигде в Германии больше не встречал, ему сразу стало здесь хорошо и уютно, словно он попал в милый сердцу город своей юности.
Затем, когда Андрэ в одиночестве отправился гулять по Берлину, город поразил его своим размахом. Он казался бесконечным, огромным – таким, каким в его представлении и должен быть настоящий город, чтобы ты мог выйти из центра в полдень и идти, идти, идти куда-то все новыми улицами, но все равно до захода солнца не достигнуть его окраин.
Вечером этого дня Андрэ ждало еще одно открытие. Март только начинался, и город довольно рано ушел в полутона ранних сумерек. Уставший, он возвращался бесконечными улицами обратно к центру. Для бодрости он купил штоф «Егермайстера» и, изредка отпивая из горлышка, шел к месту назначенной с Вадимом встречи, на стрелку между мостами у входа в Боде-музэум.
Добравшись до музейного острова, Андрэ остолбенел от открывшегося великолепия. Даже не столько архитектура поразила его, хотя она была величественна, грандиозна, сколько атмосфера, которая окутывала эти кварталы. Казалось, это была квинтэссенция прусского духа, того, что несло в себе образ Германии, нарисованный его воображением в юности, когда он взахлеб читал Шиллера, Гофмана, Клейста и даже пытался проникнуть в «Критику чистого разума» Канта.
Андрэ был неплохо знаком с немецкой литературой. Как-то в молодости он решил самообразовать себя и прочитать в хронологическом порядке все основные творения человеческой мысли. Начав с древних греков, он упрямо, иногда мучаясь и скучая, пробирался через столетия. Дойдя до Возрождения, и без особого интереса проглотив Петрарку и Данте, он принялся за немцев. И тут Андрэ ожидало открытие, что-то перевернувшее в его сознании. Взяв в библиотеке многотомное собрание Канта, он принялся изучать «Критику чистого разума». Бродить по путаным лабиринтам кантовской мысли было непросто. Мало что понимая, он все же дочитал до конца, уяснив главное – наверняка существует лишь он, а вокруг пустота, вернее, вещи в себе, проникнуть в которые ему невозможно.
Андрэ представил, что каждый предмет – книга, стол, на котором она лежит, стакан с чаем – всего лишь закрытые на замок черные ящики-шкафы, что парят в бездонно черном пространстве. Воображение почему-то рисовало ему вещь в себе именно парящим в темноте черным шкафом. Заглянуть за дверцы шкафа было нельзя, но, если представить, что они вдруг открылись, внутри все равно бы зияла все та же черная бездонная пустота.