Ничего этого Минк не знал. Но даже если бы и знал, ничего не изменилось бы. Он просто посмотрел бы на все это дело, — на Биглина, на то, что Сноупса теперь охраняют, — как на еще одно проявление безграничной способности враждебных сил, преследовавших его всю жизнь, изобретать мелкие пакости. Так что даже если бы он и знал, что Биглин уже занял пост под окном той комнаты, где сидел Флем (а он не торопился, наоборот, после того, как тот мальчик-негр с велосипедом указал ему дорогу, он подумал: «Рановато я пришел. Пускай сначала поужинают и негры ихние пусть уберутся из дому»), он все равно вел бы себя точно так же: он не таился, не подкрадывался, просто он был невиден, неслышен, неотвратимо чужой, как мелкий койот или волчонок: он не пригибался, не прятался у забора, как прятался сам Биглин, когда приходил, нет, он просто сидел на корточках, — как человек деревенский, он мог сидеть в такой позе часами, — прислонясь к забору, и рассматривал дом; он и раньше представлял себе его вид и расположение по тем сведениям и слухам, которые незаметной тончайшей струйкой медленно просачивались в Парчмен, ему приходилось собирать, выпытывать эти сведения у посторонних людей, скрывая от них, как важно ему знать то, о чем он расспрашивает; и теперь он смотрел на внушительное белое здание с колоннами, чувствуя только какую-то гордость оттого, что один из Сноупсов владеет таким домом, без тени, без признака зависти; в другое время, завтра, хотя он сам и не мечтал бы, даже не хотел бы, чтоб его принимали в этом доме, он, наверно, сказал бы чужому человеку с гордостью: «Тут мой двоюродный брат живет. Дом его собственный».
С виду дом был точно такой, каким он его представлял себе. Вот освещенные окна угловой комнаты, где, как он знал, сидит его родич (наверно, они уже поужинали, времени он им дал достаточно), уперев ноги в ту специальную планку, которую, как он слышал в Парчмене, другой их родич, — Минк его никогда не видел, потому что тот, Уот Сноупс, слишком поздно родился, — прибил для этого к каминной доске. Освещены и окна комнаты рядом, хотя этого он не ожидал, — он знал, что глухая дочка устроила для себя комнату наверху. Но наверху света не было, должно быть, глухая тоже сидела внизу. И хотя свет в кухне означал, что и негры-слуги еще не ушли, но его так неодолимо тянуло к дому, что он уже привстал и собрался было подойти к окошку, посмотреть и, если надо, сразу приступить к делу, — а ведь он тридцать восемь лет учился терпению и должен был дойти до совершенства. Но если слишком долго дожидаться, Флем мог лечь, может быть, даже уснуть. А это было бы невыносимо, этого нельзя было допустить: должен наступить такой миг, пусть хотя бы доля секунды, когда он скажет: «Погляди на меня, Флем», — и тот посмотрит. Но все же он удержался, недаром он тридцать восемь лет учился ждать, и снова присел, опустился на корточки, поправив тяжелый револьвер, засунутый за нагрудник комбинезона; наверно, ее комната на другой стороне, свет у нее в окнах отсюда не виден, а то, что внизу освещена и вторая комната, ровно ничего не значит: если бы он был такой важный и богатый, как его родич Флем, и жил бы в таком красивом доме, так он тоже зажигал бы свет по всему этажу.
Потом свет в кухне погас, вскоре он услыхал голоса негров — поварихи и привратника, — они разговаривали, проходя мимо него (он даже не затаил дыхания), и, пройдя футах в десяти, вышли через калитку за ограду, и голоса их медленно уходили в глубь улицы, пока совсем не замерли вдали. И тут он поднялся, спокойно, без спешки, не крадучись, не таясь: просто такой маленький, такой бесцветный, что его и не заметишь, прошел по газону перед домом к окну (ему пришлось встать за цыпочки), заглянул в окно и увидел своего родича: тот сидел во вращающемся кресле, точь-в-точь как в банке или конторе, уперев ноги в каминную доску, со шляпой на голове, как он, Минк, и ожидал его увидеть, все такой же, хотя Минк не видел его сорок лет; конечно, немного он все-таки изменился: черная плантаторская шляпа, про которую он слыхал в Парчмене, была новая, но маленький галстук бабочкой мог быть тем самым, что он носил сорок лет назад в уорнеровской лавке, зато рубашка на нем была белая, городская, и брюки темные, городские, и башмаки — начищенные городские башмаки, а не тяжелые фермерские сапожищи. Но в общем он не изменился: сидит, ничего не читает, ноги задрал, шляпа на голове, а челюсти медленно двигаются, словно что-то жуют.
Надо было для верности обойти дом, увидеть, освещены ли окошки в верхнем этаже с другой стороны, и он стал было обходить дом, но вдруг подумал: не заглянуть ли сначала и во вторую комнату, где виднелся свет, раз он уже так близко, и он пошел вдоль стенки, неслышный, как тень, не тяжелее тени, и снова встал на цыпочки и заглянул в соседнее окно, в соседнюю комнату. Он увидел ее сразу и сразу узнал; комната чуть ли не до потолка уставлена книгами — он и не думал, что их так много бывает, — и женщина у стола посреди комнаты под пампой читает одну из этих книжек, на ней очки в роговой оправе, в темных волосах единственная седая прядь — он и об этом слыхал в Парчмене. На секунду им снова овладела прежняя беспомощная ярость и обида, она чуть не доконала, чуть не погубила его в эту минуту — та же ярость и злоба, которая одолела его, когда он узнал, что она вернулась домой, как видно, навсегда, и теперь живет в одном доме с Флемом, и потом он два или три года подряд неотступно думал: «А вдруг она вовсе не глухая? Вдруг она просто всех дурачит, черт ее знает, какие у нее пакости на уме», — потому что узнать правду — глухая она или нет — он мог, только понадеявшись на других людей, более того, сделав ставку на ненадежные, сомнительные сведения, на слухи, переданные через третьи-четвертые руки. В конце концов тогда он схитрил, соврал и добился приема у тюремного врача, но тут снова встало препятствие: он не смел спросить то, что ему хотелось, что нужно, необходимо было узнать, он только узнал, что даже совершенно глухие ощущают, могут почувствовать сотрясение воздуха, если звук достаточно громкий или достаточно близкий.
«Как… как…» — сказал Минк, не удержавшись. Но было уже поздно: врач договорил за него: «Вот именно. Как выстрел. Но даже если бы вы могли убедить нас, что вы глухой, как же это помогло бы вам выйти отсюда?» — «Верно, верно, — сказал Минк. — Зачем мне слышать, как бич щелкает, я его и так чувствую».
Но все это было неважно: он знал, что она устроила для себя комнаты наверху, а по тем слухам, которые просачивались к нему в Парчмен, — тут людям приходилось верить, нельзя было не верить, ничего не поделаешь, — он знал и то, что его родич все время сидит в этой своей комнатушке внизу, хотя дом у него, как говорили, чуть ли не побольше всей тюрьмы. И вдруг заглянуть в окно и увидеть ее не там, наверху, в другом конце дома, где ей полагалось быть, где, как он уверил себя, она непременно будет, но тут же, рядом, в соседней комнате. Значит, то, во что он до сих пор верил, на что надеялся, тоже может оказаться брехней, ерундой; не нужно даже, чтобы двери между двумя комнатами были открыты: она наверняка и так почувствует то, что тюремный врач назвал сотрясением воздуха, потому что она вовсе и не глухая. Значит, все его обманывало; и он спокойно думал: «А у меня всего-то одна пуля осталась, даже если б я успел два раза выстрелить, пока с улицы не ворвутся. Надо бы найти полено, что ли, или кусок железа», — чувствуя, что вот она, погибель, вот он, конец, и вдруг он сам себя одернул, остановил на краю пропасти, бормоча вслух, шепча самому себе: "Стой, стой, погоди. Я же тебе говорил — Старый Хозяин шуток не шутит. Он только наказывает. Конечно же, она глухая, разве тебе не повторяли сто раз, что весь Миссисипи об этом знает? Я не про этого проклятого доктора в Парчмене, я не про того вчерашнего негра, он до того обнаглел, что чуть не обозвал в глаза белого человека вруном, а я только всего и сказал, что, может, она народ дурачит. А этим черномазым все известно, они про белых людей всю подноготную знают, а уж не зря про нее говорят, что она продалась черномазым, да к тому же она еще из этих, из коммонистов, уж про нее не то что в Йокнапатофском округе, а и в Мемфисе, и в самом Чикаго любой негр знает, глухая она или нет, они ее насквозь знают, не иначе. Ну конечно же, она глухая и сидит спиной к двери, и надо пройти мимо, а там, наверно, есть и вторая дверь, только и останется, что выйти через ту дверь, другим ходом". И он пошел, не торопясь, не крадучись, просто совсем маленький, совсем легкий на ходу, совсем незаметный, — обогнул дом и, взойдя по ступенькам, меж высоких колонн портика, тихо отворив решетчатую дверь в прихожую, как любой гость, посетитель, приглашенный, прошел через холл мимо открытых дверей, где сидела та женщина, и, даже не взглянув на нее, подошел ко второй двери, вытащил револьвер из-за нагрудника комбинезона и, думая торопливо, чуть сбивчиво, как будто ему не хватало дыхания: «У меня всего-то одна пуля, значит, надо в голову, в лицо: в тело не рискнешь, с одной-то пулей») — вошел в комнату, где сидел его родич, и пробежал несколько шагов к нему.