Наутро я стоял у окна дома, где ночевал, и в это время по улице ехала телега с несколькими мужиками. Одним из них оказался Эфраим Цвик, давний мой приятель ещё по «Акиве», спасшийся вместе с другими беглецами из гетто. К счастью, Эфраим был из тех, кто знал, что я организовывал побег из гетто, снабжал оружием со склада гестапо… Хотя я отпустил усы, чтобы изменить внешность, он меня узнал. Но не сразу. Эфраим был уверен, что я погиб. Встретились мы как братья. Эфраим повёз меня в русский партизанский отряд. По дороге я рассказал ему о том, что было важнейшим событием моей жизни — о своём обращении. Конечно, я не встретил ни сочувствия, ни понимания. Эфраим предложил мне выбросить из головы все эти глупости. Действительно, теперь я понимаю, как глупо я себя вёл.
Ночью Цвик привёз меня в партизанский отряд. Это был русский отряд, им командовал полковник Дуров. Дуров и раньше слышал что-то о коменданте немецкого полицейского участка, который помогал партизанам, спасал евреев. Но гораздо больше его интересовали мои связи с фашистами. Первым делом Дуров приказал арестовать меня. Расследование вёл лично. Меня обыскали, отобрали Новый Завет и несколько иконок, которые подарили мне монахини.
Я подробно рассказал Дурову о своей жизни и работе у немцев. Рассказал, как сбежал, и как потом принял христианство. Дуров требовал объяснить, где я скрывался пятнадцать месяцев со времени моего побега из гестапо. Я не мог сказать, что всё это время скрывался у монахинь. Если бы об этом узнали в Эмске, их наверняка бы казнили. Дуров не доверял мне, но я тоже не вполне доверял ему, так что отвечать на этот вопрос я отказался. Как я мог рассказать ему о монахинях, когда знал, как коммунисты относятся к верующим?
Поскольку я не открывал своего убежища, у Дурова возникли какие-то особые подозрения. Допрос длился без перерыва почти двое суток, допрашивал то сам Дуров, го его помощник. Дуров пришёл к выводу, что я провёл эти месяцы в немецкой школе для шпионов и теперь подослан к партизанам для сбора информации. Меня приговорили к расстрелу. Эфраим был просто вне себя, что он сам привёз меня в отряд, но теперь ему не верили. Меня заперли в сарае, держали в нём несколько дней. Почему меня сразу же не расстреляли, я до сих пор не понимаю. Ещё одно чудо. Я был совершенно спокоен, сидел в темноте и молился. Поручил себя Господу и готов принять всё, что ни будет мне послано.
На третий день утром пришла помощь. В отряд к Дурову приехал врач, Исаак Гантман, тоже беглец из гетто. Исаак был единственным во всём краю врачом, который лечил партизан.
В отряде был раненый, которому срочно была нужна операция, и Гантмана привезли из Чёрной Пущи. Он был человеком незаменимым и авторитетным. Эфраим сразу же сказал врачу про меня, и меня снова вызвали на допрос, уже в присутствии Гантмана. Вначале разговор шёл по-русски, потом мы с паном доктором перешли на польский, потому что Гантман плохо говорил по-русски…
Я объяснил Гантману, что не могу открыть своё убежище, потому что боюсь поставить под удар скрывавших меня людей. Дуров доверял Гантману, к тому же он был единственный врач, и я тоже ему доверился. Договорились, что я открою место своего убежища Гантману при условии, что тот не раскроет этой тайны ни одному человеку, включая Дурова. Гантман убедил его, что причина по которой я не могу открыть места моего пребывания сугубо личная, и сам Гантман предлагает себя в качестве гаранта невиновности. Вторым поручителем выступил Эфраим Цвик. Дуров сказал, что если я их обманул, то вместе со мной будут расстреляны оба поручителя. Дуров предположил, что я скрывался у любовницы. Такая версия ему была более понятна. Расстрел временно отменили.
Допрос ещё не кончился, как появились два партизана из еврейского отряда, тоже из Эмска. Их прислал начальник штаба еврейского отряда, чтобы они свидетельствовали обо мне — что я спасал красноармейцев и евреев во время службы на немцев. Вести в лесах, несмотря на кажущееся безлюдье, распространялись довольно быстро…
В конце концов общими усилиями удалось убедить Дурова в моей невиновности. Рапорт о моём приговоре был уже отправлен генералу Платону, главе русского партизанского движения в Западной Белоруссии, теперь вдогонку послали ещё одно сообщение — с просьбой отменить смертный приговор в связи с наличием свидетелей невиновности. Меня приняли в отряд.
В общей сложности я провёл у партизан десять месяцев, с декабря 1943 года до освобождения Белоруссии Красной Армией в августе 1944 года. Теперь, когда прошло столько лет, я могу сказать, что для меня быть партизаном было хуже, чем работать в жандармерии. Работая у немцев, я знал, что у меня есть задача — помогать людям, спасать тех, кого могу спасти. В лесу у партизан было значительно сложнее. Жизнь отряда была очень жестокой. Когда я попал в отряд, в нём были русские, украинцы, белорусы и несколько евреев. Поляков в тот момент в отряде уже не было. Часть их убежала, оставшиеся расстреляны русскими. Я узнал об этом позже.
Партизан того времени — нечто среднее между героем и разбойником. Чтобы выжить, мы должны были добыть пропитание, а добыть его можно было только у местных крестьян. Их грабили немцы, их грабили и партизаны. Крестьяне никогда не отдавали ничего добровольно, приходилось отнимать. Иногда мы брали последнюю корову или лошадь. Но бывало и так, что уведённую лошадь тут же меняли на водку. Водка была самым ценным продуктом в то время. Не хлеб. Эти люди не могли жить без водки.
Когда проводили такой рейд, я обычно был среди часовых по охране деревни, остальные ходили и забирали всё, что находили. Но совесть моя все равно была нечиста.
В боевых операциях я участвовал только однажды — меня взяли на проведение диверсионной операции: взорвать мост и пустить под откос немецкий состав. Честно говоря, я избегал кровопролития, старался быть полезным иным образом: участвовал в охране лагеря, выполнял всякие работы по лагерю — их было немало.
Меня очень удручало положение женщин в отряде. Их было гораздо меньше, чем мужчин, и я видел, как они страдали. Женщинам и так было очень тяжело в условиях лесной жизни, в землянках, в лишениях, и к этому добавлялись сексуальные притязания мужчин, которым они не могли противиться. Это было беспрерывное насилие. Мне было очень жалко женщин. Но я не мог не видеть, что большинство их, уступая насилию, желали хоть что-то получить за это. У меня были очень старомодные взгляды на отношения между мужчинами и женщинами, и душа моя не могла принять того, с чем я постоянно сталкивался. Мысль о том, что и Марыся, если бы она выжила и находилась здесь, должна была бы подчиниться этому обычаю, меня очень удручала. Наверное, именно тогда я стал думать о монашестве. Я перестал смотреть на женщин как мужчина, они становились для меня не сексуальными объектами, а только страдающими существами. Они это чувствовали и всегда с благодарностью относились ко мне.
В конце войны русские стали раздавать ордена и медали. Меня тоже наградили медалью, я её долго хранил. На ней был профиль Сталина.
В августе 44-го года русские освободили Белоруссию. Мы все очень радовались приходу Красной Армии. Большая часть отряда влилась в армию. Но я к этому времени уже принял решение уйти в монастырь. Для этого я должен был добраться до Польши. Мне было ясно, что Восточная Польша останется у русских. Варшава в это время ещё была оккупирована немцами. Варшавские жители подняли восстание, но Красная Армия два месяца простояла на другом берегу Вислы и не пришла на помощь.