— Вы его слышали? — спрашивает Вацек.
— Кого?
— Да вы же знаете! Его! Кого же еще! Есть только один такой, как он!
Я настораживаюсь. Но улица тиха. Кто-то бесшумно потянул раму и закрыл окно в комнате Георга.
— Кого это я должен был слушать? — спрашиваю я громко, стараясь выиграть время и подать знак, чтобы Лиза смылась в сад.
— Да его! Фюрера! Адольфа Гитлера!
— Адольфа Гитлера? — повторяю я с облегчением. — Ах, этого!
— Как так этого? — вызывающе спрашивает Вацек. — Разве вы не за него?
— Конечно, за! Особенно сейчас! Вы даже представить себе не можете, до какой степени я за!
— А почему же вы тогда его не слушали?
— Но ведь он же здесь не был.
— Он выступал по радио. Мы слушали на бойне. У нас мощный приемник. Он все повернет по-другому! Потрясающая речь! Уж он-то знает, что к чему! Все пойдет по-другому!
— Ну ясно! — отвечаю я. В одной этой пресловутой фразе «все пойдет по-другому» заключено универсальное оружие всех демагогов земного шара.
— Все пойдет по-другому! А как насчет кружки пива?
— Пива? Где?
— Да у Блюче, за углом.
— Я жду свою жену.
— Вы можете с таким же успехом ждать ее и у Блюме. А о чем Гитлер говорил? Мне очень хотелось бы узнать подробнее. У меня приемник не работает.
— Обо всем, — заявляет мясник и встает. — Этот человек знает все! Все, говорю я вам, камрад!
Он ставит стул в сени, и мы дружно шествуем в ресторан Блюме с садом, чтобы насладиться дортмундским пивом.
Х
В мягких сумерках стеклянный человек стоит неподвижно перед клумбой с розами. Григорий Седьмой прогуливается по каштановой аллее.
Пожилая сестра водит согбенного длинноволосого старца, который то и дело пытается ущипнуть ее крепкий зад и каждый раз при этом весело хихикает. Рядом со мной на скамейке сидят двое мужчин и каждый старается объяснить другому, почему тот сошел с ума, причем оба друг друга не слушают. Три женщины в полосатых платьях поливают цветы; молча скользят они сквозь вечерний полумрак, держа в руках цинковые лейки.
Я сижу на скамье возле клумбы с розами. Жизнь здесь течет мирно и естественно. Никого не тревожит то обстоятельство, что доллар поднялся за один день на двадцать тысяч марок. Никто из-за этого не вешается, как та старая супружеская чета вчера в городе — их нашли сегодня утром в платяном шкафу, каждый повесился на обрывке простыни. Кроме них, в этом шкафу уже ничего не оказалось, все было заложено и распродано, даже кровать и этот шкаф. Когда покупатель вознамерился вывезти вещи, он обнаружил мертвецов. Они висели, обняв друг друга и как бы показывая один другому распухшие, посиневшие языки. Супруги оказались странно легкими, и их без труда вынули из петли. Оба были тщательно вымыты, волосы приглажены, платье аккуратно залатано и вычищено. Покупателя — полнокровного торговца мебелью — вырвало, когда он их увидел, и он заявил, что не желает теперь брать шкаф. Только вечером изменил он свое решение и все-таки прислал за ним. К тому времени мертвецы уже лежали на кровати, но пришлось снять их и оттуда, так как ее тоже должны были забрать. Соседи одолжили несколько столов, и супругов уложили на них, завернув головы в шелковую бумагу. Эта бумага была единственной их собственностью, найденной в пустой квартире. Они оставили письмо, в котором сообщали, что хотели отравиться газом, но компания выключила у них газ, так как они слишком давно не платили. Поэтому они просили торговца мебелью извинить их за причиненное беспокойство.
x x x
Ко мне подходит Изабелла. На ней короткие синие брюки до колен, желтая блузка, на шее янтарное ожерелье.
— Где ты был? — спрашивает она, задыхаясь от быстрой ходьбы.
Мы не виделись несколько дней. Каждый раз по окончании службы я выскальзывал из церкви и уходил домой. Нелегко было отказываться от замечательного ужина и вина в обществе Бодендика и Вернике, но я предпочитал спокойно побыть с Гердой, хотя и приходилось ограничиваться бутербродами и картофельным салатом.
— Где ты был? — повторяет Изабелла.
— В городе, — уклончиво отвечаю я, — там, где деньги — главное.
Она садится на спинку скамьи. Ноги у нее очень смуглые, как будто она много загорала на солнце. Оба мужчины рядом со мной сердито смотрят на нее, потом встают и уходят. Изабелла соскальзывает на сиденье.
— Зачем дети умирают, Рудольф? — спрашивает она.
— Этого я не знаю.
Я не смотрю на нее. Я вовсе не хочу снова попасть к ней в плен; достаточно того, что она сидит здесь рядом, вытянув стройные ноги в теннисных брюках, словно почуяла, что отныне я решил жить по рецепту Георга.
— Почему они родятся, если сейчас же умирают?
— Это уж ты спроси у викария Бодендика. Он уверяет, что Господь Бог ведет счет каждому волоску, падающему с головы любого человека, и что у всего есть свой смысл и своя мораль.
Изабелла смеется.
— Господь Бог ведет счет? Что же он проверяет? Самого себя? Зачем? Ему ведь все известно.
— Да, — соглашаюсь я и вдруг почему-то начинаю злиться.
— Он всеведущий и всеблагой, он справедлив и полон любви — и все-таки умирают дети и умирают матери, которые им нужны, и никто не знает, почему на земле столько горя.
Изабелла сразу повертывается ко мне. Она уже не смеется.
— Почему все люди не могут просто быть счастливы, Рудольф? — шепчет она.
— Этого я не знаю. Может быть, потому, что тогда Господу Богу было бы скучно.
— Нет, — торопливо отвечает она. — Не поэтому.
— А почему же?
— Потому что он боится.
— Боится? Чего же?
— Если бы все были счастливы, никакой Бог не был бы нужен.
Я наконец смотрю на нее. Глаза у нее очень прозрачные. Лицо стало более смуглым и худым.
— Он существует только оттого, что люди несчастны, — говорит она. — Тогда он нужен и ему молятся. Ради этого он все так и устраивает.
— Есть люди, которые молятся Богу и когда они счастливы.
— Да? — Изабелла недоверчиво улыбается. — Значит, они молятся от страха, что их счастье кончится. Все — только страх, Рудольф. Разве ты не знаешь?
Мимо нас сестра проводит предприимчивого старца. Из окна главного здания доносится пискливое жужжание пылесоса. Я озираюсь. Окно открыто, но забрано решеткой — черная дыра, из которой доносится вой пылесоса, словно там вопит проклятая душа.
— Все — страх, — повторяет Изабелла. — Разве тебе никогда не бывает страшно?
— Не знаю, — все еще настороженно отвечаю я. — Ну, конечно. На войне мне очень часто бывало страшно.