— У Мальвины нет родных, — сказала мадам.
— Тогда, конечно, — отвечаю я, — мы можем перейти в высший класс надгробных памятников. Там, где мрамор и гранит.
— Мрамор для Лошади не подходит, — заявляет Фрици. — Его ведь больше ставят детям, правда?
— Давно уж нет. Сколько раз мы ставили мраморные колонны над успокоившимися навеки генералами.
— Гранит! — заявляет мамаша. — Гранит лучше. Больше подходит к ее железному сложению.
Мы сидим в большой комнате. Кофе кипит, поданы домашние пирожные со сбитыми сливками и бутылка кюрасо. Мне кажется, будто вернулись прошлые времена. Дамы смотрят через мое плечо в каталог, как они раньше смотрели в мои школьные тетрадки.
— Вот лучшее, что у нас есть, — говорю я. — Черный шведский гранит, надгробие с крестом и двойным цоколем. Во всем городе найдется только два-три таких памятника.
Дамы рассматривают мой рисунок. Это один из последних. Для надписи я использовал майора Волькенштейна, якобы павшего в 1915 году во главе своих войск, что было бы лучше, по крайней мере, для убитого в Вюстрингене столяра.
— А Лошадь была католичкой? — спрашивает Фрици.
— Кресты ставят не только католикам, — отвечаю я.
Мадам в нерешительности.
— Не знаю, подходит ли ей такой вот религиозный памятник. Не найдется ли что-нибудь другое? Скажем, в виде естественной скалы?
У меня перехватывает дыхание.
— Если вы хотите получить что-нибудь в этом роде, — говорю я затем, — то могу вам предложить нечто особенное! Нечто классическое! Обелиск!
Конечно, я знаю, что это выстрел наугад, но вдруг, охваченный охотничьим азартом, торопливо отыскиваю изображение нашего ветерана и кладу на стол.
Дамы молчат и разглядывают его. Я держусь в сторонке. Бывают такие счастливые находки — в начале или в конце, когда человек, словно играя, достигает того, над чем специалисты бьются без всякой надежды на успех. Фрици вдруг смеется.
— В конце концов для Лошади неплохо, — говорит она.
Мадам тоже усмехается.
— А сколько эта штука стоит?
С тех пор как я служу в нашей фирме, за обелиск никогда не назначали цены, так как каждый был уверен, что его продать невозможно. Я быстро высчитываю.
— Официально — тысячу марок, — говорю я. — Для вас, как для друзей, — шестьсот; для Лошади, как одной из моих воспитательниц, — триста. Я могу позволить себе предложить эту бросовую цену — ведь сегодня и без того мой последний день службы в конторе, но будь это не так, меня бы уволили. Оплата, разумеется, наличными. И за надпись отдельно.
— А почему бы и не согласиться? — замечает Фрици.
— Я тоже за, — отвечает мадам.
Я ушам своим не верю.
— Значит, по рукам? — спрашиваю я.
— По рукам, — отвечает мадам.
— Триста марок. Сколько это в гульденах?
Она принимается отсчитывать банкноты. Из часов в виде домика, висящих на стене, выскакивает кукушка и выкрикивает время. Я засовываю деньги в карман.
— Помянем Мальвину стаканчиком коньяку, — говорит мадам. — Завтра утром мы ее похороним. Ведь вечером ресторан должен опять работать.
— Жаль, что мне нельзя быть на похоронах, — говорю я.
Мы все выпиваем по стаканчику коньяку с мятной водкой. Мадам прижимает платок к глазам.
— Я очень расстроена, — заявляет она. Все мы расстроены.
Я встаю и прощаюсь.
— Георг Кроль установит памятник, — говорю я.
Дамы кивают. Никогда я не видел такого доверия и верности, как в этом доме. Они машут мне в окна. Доги заливаются лаем. Я торопливо шагаю вдоль ручья к городу.
x x x
— Что? — восклицает Георг. — Не может быть!
Я молча извлекаю из кармана голландские гульдены и раскладываю их на письменном столе.
— А что ты продал?
— Подожди минутку!
Я услышал велосипедный звонок. Тут же раздается за дверью властное покашливание. Я сгребаю деньги и сую обратно в карман. На пороге появляется Генрих Кроль, кромка брюк у него слегка в грязи.
— Ну, — спрашиваю я, — что продали?
Он язвительно смотрит на меня.
— Идите сами и попробуйте продать! При общем банкротстве! Ни у кого нет денег! А если у человека и есть несколько марок, так он их не вы пускает из рук!
— А я был в городе. И кое-что продал.
— Да? И что же?
Я повертываюсь так, чтобы видеть обоих братьев, и отвечаю:
— Обелиск.
— Вранье! — безапелляционно заявляет Генрих. — Поберегите ваши остроты для Берлина!
— Я, правда, к вашей фирме уже не имею никакого отношения, — говорю я, — так как сегодня в двенадцать дня перестал у вас работать. Но мне все же хотелось показать, как просто продаются надгробия. Не работа, а отдых.
Генрих вскипает, но сдерживает себя, хоть и с трудом.
— Слава Богу, весь этот вздор нам придется уже недолго слушать! Счастливого пути! В Берлине вам, конечно, вправят мозги!
— Он в самом деле продал обелиск, Генрих.
Генрих недоверчиво уставляется на брата.
— Доказательства? — шипит он.
— Вот они! — отвечаю я и веером выбрасываю банкноты на стол. — Даже в девизах!
У Генриха глаза лезут на лоб. Потом он хватает один из банкнотов, перевертывает и рассматривает, не фальшивый ли.
— Повезло, — со скрежетом бормочет он наконец. — Дурацки повезло!
— Мы это везение используем, Генрих, — говорит Георг. — Иначе мы бы не смогли уплатить по векселю, которому завтра срок. Ты бы лучше от души поблагодарил. Это первые настоящие деньги, которые мы получили. И они до черта нам необходимы.
— Благодарить? И не подумаю!
И Генрих удаляется, грохнув дверью, как истинный, гордый немец, который никому и ничем не обязан.
— Нам действительно деньги так необходимы? — спрашиваю я.
— В достаточной мере необходимы, — отвечает Георг. — Но теперь сосчитаемся: сколько у тебя денег?
— Хватит. Мне прислали на билет третьего класса. А я поеду в четвертом и сэкономлю двенадцать марок. Потом я продал рояль — я не могу тащить его с собой. Эта старая шарманка принесла мне еще сто марок. Все вместе составит сто двенадцать марок. На них я могу прожить до первой получки.
Георг отсчитывает тридцать голландских гульденов и протягивает их мне.
— Ты работал как специальный агент, поэтому имеешь право получить за комиссию не меньше, чем Оскар-плакса. За особые достижения еще пять процентов.