Иностранец, это был американский журналист Тоунсенд Рестон,
долго смотрел вслед этой троице, пока их спины не скрылись за снегопадом и
мелькающими заснеженными прохожими. Он только что приехал, бросил чемодан в
«Национале» и вышел на первую вечернюю прогулку. Эти прогулки прежде давали
обычно ключ для его примечательных статей. Обстановка фальшивости, которую он
ожидал увидеть, все-таки поразила его, ибо явно уже приобрела устойчивые
надежные черты и никому, кроме него, не казалась фальшивой. Тем более
невероятно было увидеть среди этого зловещего всеобщего театра сравнительно
молодых людей, что медленно шли по течению толпы, погруженные в серьезный,
грустный и совершенно отчужденный от фальшивки разговор. Русского за эти годы
Рестон так и не выучил и потому не уловил ни грана смысла, однако сам вид этой
троицы как бы неким эпиграфом лег на еще пустые страницы.
* * *
За несколько дней до Нового года в Большом Кремлевском
дворце была назначена сессия только что избранного Верховного Совета. Рестон
после едва ли не скандала в ВОКСе получил аккредитацию на первое торжественное
заседание. Он знал, что ни черта не увидит с балкончиков для иностранной
прессы, кроме президиума, мягко аплодирующих вождей да ликования в зале.
Впрочем, сказал ему коллега, постоянный корреспондент «Таймс», там ничего не
будет, кроме мягко аплодирующих вождей и ликующих депутатов. Да, думал Рестон,
тут все уже закручено туго. Напрасно большевиков иной раз ругают «красными
фашистами», они гораздо круче итальянских опереточных злодеев. Скорее уж
Муссолини можно было бы назвать под горячую руку «черным большевиком». У Иосифа
же только один ровня в мире – Адольф. Двадцатый век цветет двумя формами
восхитительного социализма – классовой и расистской.
Эти мысли Рестон не решался впрямую высказывать в статьях.
За свои высказывания о советском режиме он давно уже в леволиберальных кругах
снискал репутацию «реакционера». В леволиберальных кругах, к которым прежде он
сам себя причислял! Интеллигенция Запада отвергает расовую, но зато легко клюет
на классовую наживку. Хотя бы намеками, расстановкой параллелей он старается
провести идею о почти полной идентичности двух режимов. Увы, эта простая мысль
либералами не прочитывается. Даже Фейхтвангер, сбежав от нацистов, аплодирует
большевикам. Дает себя одурачить «открытыми процессами». Конечно, Сталин пока
еще не давит евреев, но и до этого дело дойдет. Писатели, однако, за редким
исключением, не видят сути, а между тем надвигаются страшные события. Без
всякого сомнения, два режима, несмотря на то что сейчас они клянут друг друга,
в самое ближайшее время сблизятся. Еще через некоторое время они ударят по
Западу. Германская индустрия и русские ресурсы – этого удара атлантическая
цивилизация не выдержит. В мире установится режим, где уже не будет ни левых,
ни правых либералов. Словом «либерал» будет подтираться чекистско-гестаповская
задница.
Какого черта я сюда приехал, разве я всего этого не знаю без
путешествий в Москву? Какого черта я все таскаюсь в эту страну? Что меня сюда
тянет? У меня тут даже любовницы нет. Женщины бросаются прочь, как только
узнают, что я американец. Чистки, расстрелы и лагеря, похоже, уже добили здесь
все живое. Здесь уже и деревья выглядят запуганными до предела. Раньше еще
можно было поговорить с кем-нибудь на улице, можно еще было частично полагаться
на переводчика. Сейчас все переводчики ВОКСа ежеминутно под немигающим оком
Чеки. Простые люди не могут скрыть, что считают этих переводчиков прямыми
офицерами Чеки. Что они переведут и каковы будут последствия для собеседника?
Дэмит, а русский выучить я так за эти годы и не удосужился, пьянчуга и лентяй.
Какого черта я опять сюда приехал и хожу по этим улицам, как глухонемой, да к
тому же и не один, всегда с хвостиком. Вот только сейчас, кажется, в связи с
расширившимся пространством оторвались...
С этими мыслями известный на Западе политический
обозреватель Тоунсенд Рестон вышел на брусчатку Красной площади, по которой
гулял еще в самом начале нашего повествования вместе со «сменовеховским»
профессором Устряловым, ныне бесследно пропавшим среди частокола так и не
сменившихся вех. Площадь была вылизана до последней соринки, выметена так,
будто и не прошли недавно снегопады. В прозрачно-темно-синем небе четко
выделялись подсвеченные сильными лампами башни, зубчатые стены, всеми
переливами струились флаги. Огромные портреты вождей, как всегда, создавали у
Рестона ощущение сюрреальности.
По всей площади одиночками и маленькими группами не торопясь
шли люди. Все в одном направлении – к воротам Спасской башни. Раньше тут они
обычно робко так в очереди стояли, в очереди к ленинскому телу, вспомнил Рестон,
а сейчас никого нет у Мавзолея, кроме стражи. В чем тут дело? Ага, сообразил
он, на сессию идут. Это как раз и идут депутаты, «хозяева своей страны и
судьбы», как ему объяснили в ВОКСе.
Народ шел веселый, очень плотный, тепло или даже слишком
тепло одетый. Немало было азиатов, они как раз и двигались маленькими
группками. Среди фигур и лиц, отражавших исключительную простоту избранников
народа, Рестон вдруг заметил и лицо интеллигента. Пожилой человек в мягкой
шляпе и в прекрасном старом пальто, очки, бородка, в руке трость. Вот, почему
бы не поговорить с этим господином, подумал Рестон. Возможно, он знает
иностранные языки...
Этим человеком был Борис Никитич Градов, депутат Верховного
Совета СССР от трудящихся Краснопресненского района Москвы. Он направлялся на
торжественную сессию в Кремль и вспоминал утренний разговор с женой.
Мальчики были в школе, Верулька в детском саду. Мэри и Агаша
готовили им сюрприз – убирали новогоднюю елку. Отличнейшее дерево, как всегда,
привез Слабопетуховский. Игрушек, разумеется, изобилие. Вернутся дети, и ахнут,
и запляшут. Осиротевшим при живых родителях, им особенно нужны такие праздники.
Вдруг Мэри взяла мужа за пуговицу и отвлекла в кабинет.
«Послушай, Бо, может быть, рассказать детям о том, что такое
рождественская елка, что это за праздник, откуда это пpишло, вообще обо всем
этом?»
Борис Никитич после этого предложения немедленно, как это с
ним стало случаться, разобиделся едва ли не до слез. Разобиделся и рассердился.
«Прости меня, Мэри, но у меня такое впечатление, что ты меня
постоянно испытываешь! Что это значит? Еще раз хочешь показать, что я дерьмо,
что никогда не могу сказать „нет“ тому, что ненавижу, и „да“ тому, что люблю?
Это ты хочешь сказать?»
Мэри умоляюще сжала руки на груди: «Да как же ты так можешь
говорить, Бо, мой милый?! Уж кому, как не мне, знать, какой крест ты несешь!
Как я могу тебя испытывать? Я ведь этот вопрос тебе задала, как самому близкому
и мудрому человеку. Я просто сама не знаю. Я просто боюсь: а вдруг мы детям
повредим, если расскажем о Христе...»
Борис Никитич тут же все понял и тут же устыдился своей
обиды. Приласкал старую подругу, внутри все потеплело от нежности.