Потом отставил свой бокал, нажал на плечи Нугзару, усадил на
софу и глубоко заглянул в глаза, будто пробуравил.
– Я рад, что ты всегда меня понимаешь правильно, Нугзар.
Теперь слушай новости. Дни маршала Ежова сочтены. Меня переводят в Москву, ты
сам понимаешь, на какое место. Прямо по правую руку С а м о г о. Ты поедешь со
мной.
Глава 20
Мраморные ступени
Мрак и оцепенение царили в доме Градовых, как будто
оставшиеся члены семьи боялись лишних движений, чтобы не разбазарить остатки
тепла. Это напоминало военный коммунизм, когда топить было нечем, хоть и
протапливались нынче по всем комнатам отличные «старорежимные» голландки, а из
кухни частенько доносились запахи вкусной готовки. Из всех обитателей дома в
Серебряном Бору, пожалуй, одна лишь Агаша развивала повышенную активность:
беспрерывно носилась со стопками чистого белья, переставляла банки с соленьями
и вареньями, то и дело затевала тесто, чинила старые одеяла и шторы, командовала
истопником и шофером Бориса Никитича, ездила за свежими припасами на Инвалидный
рынок. Так проходил у нее день, а к вечеру набиралось новых хлопот – загнать
ребятишек на ужин, проверить постельки, подать к столу, убрать со стола и
только уж потом приткнуться где-нибудь в кабинете возле Мэрюшки, покуковать под
музычку великолепных композиторов прошлого.
Из замоскворецкой гражданочки неопределенного возраста Агаша
начинала уже превращаться в неопределенного возраста бабусю из тех, на которых
только диву даешься – как это они все успевают, как умудряются столь длительно
и бесперебойно тянуть свои возы. В старые-старые времена, как была Агаша еще
барышней мелкокупецкой гильдии, на масленичных гуляньях случилось ей страшно
простыть и подхватить двустороннее воспаление яичников. С тех пор осталась она
бездетной и бессемейной – кто ж возьмет такую? – и градовский дом стал для
нее семьей, единственным пристанищем среди всемирного, как она выражалась,
хавоса. Ну, а сейчас вот, чувствуя, что дом разваливается, борясь с внутренней
дрожью, все-то Агаша бегала, все-то вылизывала, выскребала, все-то, опять же по
ее выражению, узаконивала. Не может ведь рухнуть, казалось ей, такой ухоженный,
такой теплый, сытый, «узаконенный» дом! Как же все-таки сделать, что бы еще такое
придумать, чтобы не ходили по этому дому оставшиеся так, будто им вечно зябко.
И все равно было зябко, колко, неуютно. Мэри вернулась из Тбилиси сама не своя,
никакие смелые идеи ее больше не посещали. Настроившись на сугубо трагический
лад, она только лишь ждала – кто следующий: Циля, Бо или единственный ее
оставшийся ребенок, то есть Нинка, или за внуками вдруг придут безжалостные и
уверенные в своей непогрешимости злодеи.
Нина, когда приезжала с Саввой и Еленкой подышать воздухом,
не могла вынести застойно-трагического взгляда матери, начинала орать:
«Перестань на меня так смотреть!» Мэри беспомощно бормотала: «Ниночка, я так
боюсь, с твоим прошлым ты...» Нина начинала намеренно хохотать, потом
подсаживалась к матери, целовала ее. «Мамуля, ну, мы же не можем так, сидеть и
ждать... Мы жить хотим! А прошлое... да что с этим прошлым? Неужели ты не
понимаешь, что сейчас за это не берут? Это тогда за это брали, а сейчас берут
ни за что».
Глядя на нее, такую уверенную, как бы даже бесстрашную,
полную юмора и вызова, Мэри немного успокаивалась: может быть, и в самом деле
таких дерзких сейчас не берут? Зато Цецилия Розенблюм с ее бестолковостью, с ее
опущенностью и марксистско-ленинской одержимостью, казалось ей, абсолютно
обречена. Каждый ее приезд в Серебряный Бор казался Мэри чудом: как, еще не
арестована? Все еще пишет свои апелляции, кассации, докладные в вышестоящие
партийные органы, все еще доказывает невиновность Кирилла, его принадлежность к
генеральной линии, верность Сталину? Цецилия тоже ее успокаивала: «Мэри
Вахтанговна, вы же понимаете, мы проходим сейчас через неизбежный и необходимый
исторический цикл. В условиях построения социализма в одной, отдельно взятой
стране периодически возникают условия обострения классовой борьбы. Сейчас этот
цикл близится к завершению, подходит время итогов, суммирования результатов,
коррекции, вы понимаете, я подчеркиваю, коррекции принятых мер. И в результате
этой коррекции, я уверена, Кирилл Градов вернется к нормальному плодотворному
труду. Мы не можем себе позволить разбазаривание таких безупречных кадров!» –
«Кто это „мы“, Циленька?» – печально спрашивала Мэри. «Мы – это партия», –
уверенно отвечала золовка. Чтоб вас черт побрал, думала свекровь, уходила к
своему единственному прибежищу, к роялю, перебирала минорные ключи.
Редкие случаи, когда в доме возникало какое-то подобие
мажорной ноты, происходили после особенно сложных и удачных операций,
проведенных Борисом Никитичем. Тогда открывалась бутылка вина из так называемой
«московской коллекции дядюшки Галактиона». Агаша тут же вытаскивала из духовки
пирог, как будто он давно уже там сидел и ждал, оживлялись и весело болтали
дети, забыв о пропавших родителях, после ужина профессор просил жену сыграть
что-нибудь «из старого репертуара», и она, скрепя сердце, играла.
В жизни Бориса Никитича, с одной стороны, как бы ничего и не
изменилось. По-прежнему он читал лекции, оперировал, руководил
экспериментальной лабораторией, консультировал больных, в том числе и из
Кремлевской поликлиники. По-прежнему приходилось ему иной раз и обед прерывать,
и даже среди ночи вставать по срочному вызову. Надо сказать, что он никогда
против этих тревог не роптал, всегда отправлялся туда, где его ждали, ибо такие
вот экстремальные моменты всегда входили в его «философию русского врача», завещанную
и отцом Никитой, и дедом Борисом. Теперь же, казалось Мэри, он бросался на эти
вызовы даже с какой-то преувеличенной поспешностью, выходил к воротам еще до
того, как прибудет автомобиль, как будто дом его тяготил и он пользовался любым
случаем, чтобы поскорее его покинуть.
Старый Пифагор всегда считал своим долгом провожать хозяина
до ворот. Теперь он сидел рядом с Бо в ожидании машины. Подняв воротник и
нахлобучив шапку, профессор смотрел в глубину улицы, иногда опускал руку на
голову Пифагору, произносил бессмысленное: «Вот так, Пифагор, вот так». Пес
смотрел на него вверх влюбленным, но все-таки недоумевающим взглядом: при всем
своем уме он не до конца понимал, что происходит в доме.
Ночная работа всегда вдохновляла Градова. Помощь, оказанная
ночью, была благородным делом вдвойне. Ночной пациент почему-то был ему
особенно дорог, любой ночной пациент, хоть и попадались теперь иногда среди
ночных пациентов весьма странные штучки. Один из них, например, поверг недавно
профессора в глубочайшее замешательство, вверг его в мучительные раздумья, как
практического, так и философского порядка, впрочем... впрочем, давайте позднее
расскажем об этих раздумьях, а пока повторим, что с профессиональной стороны
жизнь Бориса Никитича Градова совсем не изменилась.