— Хорошо, заканчивайте.
Штейнбреннер прижался к стене, на которой были царапины, оставленные в судорогах повешенными.
— Только поживее. Хотя у нас есть время. Тогда пятерых, оставленных наверху, вы спустите через шахту. У нас для них есть сюрприз.
— Да, — проговорил Бройер. — Сегодня у меня день рождения.
— Кто из вас Пятьсот девятый? — спросил Гольдштейн.
— А что?
— Меня сюда перевели. Был вечер, и Гольдштейн транспортом в составе двенадцати других прибыл в Малый лагерь.
— Я от Левинского, — сказал он Бергеру.
— Ты в нашем бараке?
— Нет. В двадцать первом. В спешке так получилось. Потом можно будет поправить. Мне самое время было уйти. А где Пятьсот девятый?
— Его больше нет. Гольдштейн поднял глаза.
— Умер или прячется? Бергер заколебался.
— Ему можно доверять, — сказал Пятьсот девятый; сидевший рядом. — Левинский говорил о нем, когда в последний раз был здесь. Теперь меня зовут Флорман. Что нового? Мы уже давно о вас ничего не слыхали. Давно? Два дня…
Значит, давно. Ну, так что нового? Поди сюда. Здесь нас никто не подслушает. Они отсели от других в сторону.
— Минувшей ночью нам в шестом блоке удалось поймать по нашему приемнику новости. Британские. Было много помех. Но одно мы уловили четко. Русские уже обстреливают Берлин.
— Берлин?
— Да…
— А американцы и англичане?
— Мы поймали не самые последние новости. Было много помех и нам пришлось проявлять осторожность. Рурская область в кольце, они прошли уже далеко за Рейн. Это точно.
Пятьсот девятый неотрывно смотрел на колючую проволоку, за которой под тяжелыми дождевыми облаками светилась полоса вечернего заката.
— Как медленно все это тянется…
— Медленно? Ты это называешь медленно? За один год германские армии отогнаны от России до Берлина и от Африки до Рура. А ты говоришь, медленно!
Пятьсот девятый покачал головой.
— Я другое имею в виду. Медленно — с этой колокольни. Для нас. Не понимаешь? Я здесь уже много лет, но эта весна, по-моему, тянется медленнее всех других. Она медленно наступает, поэтому так трудно ждать.
— Я понимаю, — улыбнулся Гольдштейн. На сером лице зубы были, как из мела. — Это мне знакомо. Особенно ночью. Когда не спится и не хватает воздуха, — Его глаза больше не светились улыбкой. Они стали невыразительными и бесцветными. — Чертовски медленно, если ты это так воспринимаешь.
— Да, именно это я имею в виду. Несколько недель назад мы еще ничего не знали. А теперь кажется, что все идет медленно. Странно, как все меняется, когда есть надежда. Тогда и живешь ожиданием. И испытываешь страх, что тебя еще схватят.
Пятьсот девятый подумал о Хандке. Над ним все еще витала угроза. Операция по подмене была бы в два раза проще, если бы Хандке не знал Пятьсот девятого в лицо. Тогда Пятьсот девятый был бы просто умершим, обозначенным под номером 509. Теперь он, все еще находясь в Малом лагере, официально уже считался мертвым под именем Флорман. На другой исход трудно было рассчитывать. Успехом можно было считать уже то, что согласился участвовать староста блока двадцатого барака, в котором умер Флорман. Пятьсот девятому надо было проявлять осторожность, чтобы не попасться Хандке па глаза. И еще, чтобы его не предал кто-нибудь другой. Кроме того, оставался Вебер, который мог узнать его в случае неожиданной проверки.
— Ты прибыл один? — спросил Пятьсот девятый.
— Нет. Вместе со мной прислали еще двоих.
— Будет кто-нибудь еще?
— Вероятно. Но не официально переводом. Там мы спрятали не меньше пятидесяти-шестидесяти человек.
— Где это вам удается спрятать столько?
— Они каждую ночь кочуют по баракам. Спят в других местах.
— А если СС им прикажет явиться к воротам? Или в канцелярию?
— Тогда они просто не явятся.
— Это как?
— Не явятся, — повторил Гольдштейн. Он увидел, как выпрямился удивленный Пятьсот девятый. — Эсэсовцы потеряли четкую ориентацию, — объяснил он. — На протяжении нескольких недель неразбериха с каждым днем нарастает. Со своей стороны, мы как могли способствовали этому. Люди, которых разыскивают, якобы всегда работают в коммандос или же их просто нет на месте, и все тут.
— А эсэсовцы? Они что, не занимаются их поимкой? У Гольдштейна заблестели зубы.
— Теперь уже без особой охоты. Или же группами и при оружии. Угрозу представляет лишь группа, в которой Ниман, Бройер и Штейнбреннер.
Пятьсот девятый на мгновение задумался. Только что услышанное казалось ему невероятным.
— И с каких пор это так? — спросил он.
— Уже примерно неделю. Каждый день что-нибудь новое.
— Ты хочешь сказать, эсэсовцы стали бояться?
— Да. Они вдруг почувствовали, что нас тысячи. К тому же они понимают, какие на войне события.
— Так вы перестали подчиняться, что ли? — Пятьсот девятый никак не мог переварить услышанное.
— Мы, конечно, подчиняемся. Но делаем все формально, не спеша и по возможности саботируем. Тем не менее СС отлавливает достаточно многих. Всех спасти нам не удается.
Гольдштейн встал.
— Мне надо поискать место, где переночевать.
— Если ничего не найдешь, спроси Бергера.
— Ладно.
Пятьсот девятый лежал около груды трупов между бараками. Груда была выше обычного. Накануне вечером не выдали хлеба. Это сразу же отразилось через день на количестве умерших. Пятьсот девятый лежал вплотную к этой груде мертвецов, чтобы спрятаться от сырого холодного ветра.
«Они прикрывали меня, — подумал он. — Прикрывают даже от крематория и еще дольше. Где-то сырой холодный ветер разносил дым от праха Флормана, чье имя я теперь ношу. От него осталось только несколько обгоревших костей, которые на мельнице превратятся в косную муку. Но имя, нечто самое аморфное и малозначительное, осталось и превратилось в щит для другой жизни, бросившей вызов погибели».
Он слышал, как кряхтели и дергались сваленные в кучу мертвецы. В них еще не совсем угасли ткани и соки. Теперь к ним подкрадывалась химическая смерть — она расщепляла их, отравляла газами, готовила к распаду; и как призрачный рефлекс улетучивающейся жизни еще подергивались, надувались и опадали животы, мертвецкие рты выталкивали воздух, а из глаз, словно запоздалые слезы, струилась мутная жидкость.
Пятьсот девятый повел плечами. На нем была фирменная венгерка гонведских гусар. Это была одна из самых теплых вещей в бараке, ее по очереди надевали те, кто проводил ночь под открытым небом. Он разглядывал отвороты, которые матовым светом отражались в темноте. В этом была заложена определенная ирония: именно сейчас, когда он снова вспоминал свое прошлое и самого себя, когда он не хотел больше быть только номером, ему пришлось жить под номером умершего да еще лежать ночью в гусарской венгерке.