Машина ждала его снаружи. Нойбауэр расправил плечи.
— К новому дому партии, Альфред. Дорога туда свободна?
— Если только в объезд города.
— Хорошо. Поехали вокруг.
Машина развернулась. Нойбауэр посмотрел на шофера.
— Что-нибудь случилось, Альфред?
— Мать у меня погибла.
Нойбауэр как-то неуютно заерзал. Вот ведь как! Сто тридцать тысяч марок, вопли Зельмы, а сейчас еще говорить слова утешения.
— Мои соболезнования, Альфред, — произнес он скупо и по-военному, словно исполняя формальность. — Сволочи! Убийцы женщин и детей.
— Мы их тоже бомбили, — сказал Альфред, глядя перед собой на дорогу. — Вначале. Я был при этом. В Варшаве, Роттердаме и Ковентри. До того, как получил ранение и был комиссован.
Нойбауэр удивленно посмотрел на него. Что сегодня за наваждение? Сначала Зельма, а теперь вот шофер! Неужели все разваливается?
— Это не то же самое, Альфред, — сказал он. — Нечто совершенно иное. То диктовалось стратегической необходимостью. А это — чистое убийство.
Альфред ничего не ответил. Размышляя о своей матери, о Варшаве, Роттердаме и Ковентри, о жирном маршале немецкой люфтваффе, он резко повернул машину за угол.
— Так нельзя думать, Альфред. Это уже почти государственная измена! Конечно, это можно понять в минуту вашей скорби, но так думать запрещено. Будем считать, что я этого не слышал. Приказ есть приказ, и для нашей совести этого достаточно. Раскаяние — это не для немцев. И так думать — ошибка. Мы отомстим этим военным преступникам. Вдвойне и втройне! С помощью нашего секретного оружия! Мы их положим на лопатки! Уже сейчас мы днем и ночью обстреливаем Англию нашими снарядами Фау-1. Всем тем новым оружием, которое у нас есть, мы превратим весь остров в пепел. И Америку в том числе! Им придется за все заплатить! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! — повторил Нойбауэр с твердостью в голосе, уже сам почти уверовав в то, что говорил.
Нойбауэр достал из кожаного портсигара сигару и откусил кончик. Он хотел продолжить свои аргументы, вдруг ощутив в этом большую потребность, но осекся, увидев сжатые губы Альфреда. «Кому тут до меня дело, — подумал он. — Каждому сейчас только до себя. Поеду-ка я лучше в свой сад за городом. Кролики, мягкие и пушистые, с красными глазами в сумерках». Он еще мальчишкой всегда хотел завести кроликов, но отец был против. Только теперь он стал их обладателем. Запах сена и шкурок, и свежей листвы. Сознание мальчишеских воспоминаний. Забытые сны. Иногда жуткое ощущение одиночества. Сто тридцать тысяч марок. В детстве у него только раз было семьдесят пять пфеннигов в кармане, да и те через два дня стащили.
В небо взлетал один огненный сноп за другим. Это был старый город, горевший, как солома, а сплошь деревянные дома отражались в воде, словно горела река.
Ветераны, которые могли передвигаться, сидели на корточках, сбившись в черную кучку перед бараком. В красной темноте можно было видеть, что пулеметные гнезда зияли пустотой. Огонь сверкал даже в глазах мертвецов, лежавших штабелями. Мягкий сероватый слой облаков был окрашен, как оперение фламинго.
Внимание Пятьсот девятого привлекло едва слышное шарканье. Левинский оторвал взгляд от земли. Пятьсот девятый глубоко вздохнул и выпрямился. Он ждал этого мига с тех пор, как снова мог ползать. Пятьсот девятый мог бы и сидеть, но встал, желая показать Левинскому, что не калека и в состоянии ходить.
— Значит, все снова наладилось? — спросил Левинский.
— Конечно. Так легко нас не сломать. Левинский кивнул.
— Мы можем где-нибудь поговорить?
Они обошли груду мертвецов с другой стороны. Левинский быстро осмотрелся.
— Охранники у вас еще не вернулись…
— Здесь охранять-то нечего. У нас никому и в голову не придет бежать.
— Я как раз это имею в виду. А ночью вас не проверяют?
— Практически нет.
— А днем эсэсовцы часто заглядывают в бараки?
— Почти никогда. Боятся вшей, дизентерии и тифа.
— А старший по блоку?
— Он приходит только на перекличку. Ему на нас наплевать.
— Как его зовут?
— Больте. Шарфюрер. Левинский кивнул.
— Старосты блоков не спят вместе со всеми в бараках?
— Только старшие по помещению.
— Ваш-то как?
— Да ты только что с ним говорил. Зовут Бергер. Лучше его не найти.
— Это врач, который сейчас работает в крематории?
— Да. Я вижу, ты все знаешь.
— Мы навели справки. Кто у вас староста блока?
— Хандке. Зеленый. Несколько дней назад он у нас одного насмерть затоптал. Но он мало что о нас знает. Боится чем-нибудь заразиться. Знаком только с некоторыми из нас. Столько лиц мелькает. Старший по блоку знает еще меньше. Контроль возлагается на старост по помещениям. Здесь можно делать, что угодно. Тебя это интересовало, а?
— Да, я хотел услышать именно это. Ты меня понял. — Левинский с удивлением посмотрел на красный треугольник на робе Пятьсот девятого. Для него это было неожиданностью.
— Коммунист? — спросил он. Пятьсот девятый покачал головой.
— Социал-демократ?
— Нет.
— Кто ж тогда? Кем-то ты ведь должен быть. Пятьсот девятый поднял взгляд. Кожа вокруг глаз еще оставалась выцветшей от кровоподтеков. От этого глаза казались светлее обычного; почти прозрачные, они блестели в свете огня, словно не имели отношения к темному избитому лицу.
— Кусочком человеческой плоти, если угодно.
— Что?
— Да ладно. Так просто. Левинский на мгновение оторопел.
— Ах, какой идеалист, — проговорил он с налетом добродушного презрения. — Ну ладно, как скажешь. Если только мы сможем на вас положиться.
— Сможете. На нашу группу. Те, что там сидят. Они дольше всех здесь. — Пятьсот девятый поморщился. — Ветераны.
— А остальные?
— Тоже можно не сомневаться. Мусульмане. Надежные, как покойники. Дай им только кусок жратвы да возможность умереть лежа. У них нет сил для предательства.
Левинский посмотрел на Пятьсот девятого.
— Значит, кого-нибудь у вас можно спрятать, по крайней мере на несколько дней? Это не бросится в глаза?
— Нет. Только если он не будет очень упитанный.
Левинский пропустил это ироническое замечание мимо ушей. Он подсел поближе.
— У нас что-то носится в воздухе. В разных бараках красных старост блоков заменили на зеленых. Идут разговоры о том, что будут увозить ночью и в тумане. Ты знаешь, что это такое?
— Да. Транспорты с людьми в лагеря смерти.