— Да, помню.
— Это было четвертого ноября, в тот же день, что и опознание?
— Да.
— Вы помните — смотрим шестнадцатую страницу протокола заседания большого жюри, десятая строка — «Какой номер вы отметили при опознании? Уверены ли вы, что это был именно тот человек?» — «Номер пять. Нет, полной уверенности у меня нет. Я колебаласъ между четвертым и пятым, но выбрала пятого, потому что он все время на меня смотрел». Далее тот же присяжный спрашивает: «Вы хотите сказать, у вас нет стопроцентной уверенности?» — «Да, верно». — «Значит, это номер пять?» — «Да, верно». Иными словами, четвертого ноября у вас не было полной уверенности?
И опять я не понимала, что у него на уме. Я совершенно растерялась.
— В чем? В том, что номер пять — это правильный выбор? Ну да, я не была уверена, что номер пять — это правильный выбор.
— Вы, конечно же, не были также уверены и в том, что правильный выбор — это номер четыре, поскольку вы его не выбрали?
— Он на меня не смотрел. А я была очень испугана.
— Он на вас не смотрел?
Каждый слог его вопроса источал безжалостный сарказм.
— Не смотрел.
— Заметили ли вы какие-либо особые приметы у человека, который домогался вас восьмого мая, что-нибудь такое, о чем вы еще не сообщили суду: черты лица, шрамы, отметины и тому подобное — лицо, зубы, ногти, руки или что-то еще?
— Нет, ничего особенного.
Мне хотелось только одного — чтобы это скорей закончилось.
— Вы сказали, что, войдя в парк, посмотрели на свои наручные часы, это так?
— Да.
— Который был час?
— Двенадцать.
— А придя в общежитие, вы тоже посмотрели на часы?
— Нет, не посмотрела. Но я… очень хорошо знала, который час, потому что вокруг были полицейские… но, возможно, и на часы посмотрела: когда я добралась до общежития, было два пятнадцать.
— Когда вы добрались до общежития, было два пятнадцать? После вашего возвращения в общежитие была вызвана полиция?
— Да.
— Когда вы вернулись в общежитие в два пятнадцать, полиция еще не была вызвана?
— Верно.
— Полиция приехала через какое-то время?
— Да. Сразу же после того, как я вернулась в общежитие.
Он меня окончательно измотал. Впечатление было гнетущим: как я ни старалась, последнее слово всякий раз оставалось за ним.
— Продолжим. Согласно вашему официальному заявлению, тот человек вас целовал; это правда?
— Да.
— Один раз, дважды или много раз?
Я хорошо видела Пэкетта. За его спиной сидел Мэдисон, который оживился, услышав такой вопрос. Эти двое могли взять меня голыми руками.
— Раз или два — стоя, а потом, когда он повалил меня на землю, еще несколько раз. Да, он меня целовал.
У меня по щекам катились слезы; губы дрожали. Осушить глаза не было никакой возможности — бумажный носовой платок насквозь пропитался потом.
Пэкетт знал, что сломил меня, и тем удовлетворился. А слезы — это уже был явный перебор.
— Позвольте мне на минутку прерваться, ваша честь.
— Не возражаю, — сказал Горман.
У стола защиты Пэкетт посовещался с Мэдисоном, полистал свой желтый адвокатский блокнот, перебрал папки.
Подняв голову, он обратился к судье:
— У меня все.
Мне сразу стало легче. Но тут поднялся Мастин:
— Позвольте пару вопросов, если суд не возражает.
Я устала, но не сомневалась, что Мастин по мере возможности будет обращаться со мной деликатно. Голос у него звучал жестко; тем не менее я ему доверяла.
Мастин задался целью пропахать территорию Пэкетта и отметить уязвимые места. Он вкратце остановился на пяти пунктах. Во-первых, выяснил, в котором часу я давала показания после изнасилования и ощущала ли усталость. Велел перечислить все без исключения процедуры, которым меня подвергли, и уточнил, как долго я оставалась без сна.
Вслед за тем он перешел к моему заявлению от пятого октября, которое так смаковал Пэкетт, упивавшийся разницей между ощущением и уверенностью. Мастин умело подчеркнул, что, как я и сказала, эти два понятия фигурируют в моем заявлении в хронологическом порядке. Сначала я увидела ответчика со спины, и у меня возникло ощущение, что это он. Позже я увидела его лицо, и у меня появилась уверенность.
Далее был вопрос, пришел ли кто-нибудь со мной на это заседание. Мастину хотелось довести до общего сведения, что я отказалась от услуг Кризисного центра, поскольку меня сопровождал отец.
— Да, меня ждет папа, — сказала я.
И сама с трудом в это поверила. За дверью, где-то в середине длинного коридора, сидел мой отец и читал по-латыни. Я выбросила его из головы, как только вошла в зал судебных заседаний. Иначе не могла.
Потом Мастин спросил, как долго я лежала под Мэдисоном в тоннеле и на каком расстоянии от меня было его лицо.
— На расстоянии одного сантиметра, — ответила я.
А под конец он задал неприятный для меня вопрос, которого, впрочем, можно было ожидать, учитывая позицию Пэкетта.
— Не могли бы вы дать судье представление о том, скольких молодых людей черной расы вы обычно встречаете за один день в транспорте, на занятиях, в общежитии или просто городе?
Пэкетт попытался отвести вопрос, и я знала почему. Его аргументация оказалась под угрозой.
— Возражение отклоняется, — сказал Горман.
Я сказала: «Очень много», и Мастин попросил меня дать ответ в цифрах:
— Больше пятидесяти или меньше?
Больше, ответила я. Эта тема мне претила: даже знакомых студентов я никогда не делила по расовому признаку, не разносила в столбцы и не подсчитывала процентное соотношение. Не в первый, но и не в последний раз я пожалела, что насильник не оказался белым.
У Мастина больше вопросов не было.
Поднялся Пэкетт, по настоянию которого я должна была повторить один ответ. Он хотел, чтобы я повторила расстояние от лица Мэдисона до моего во время самого акта насилия. Я повторила: один сантиметр. Позднее он попытался использовать мой уверенный ответ против меня. Процитировал эту цифру в последнем заявлении как свидетельство того, что меня нельзя считать заслуживающим доверия свидетелем.
— Попрошу без повторных вопросов, — сказал Мастин.
— Можете быть свободны, — обратился ко мне судья Горман, и я встала.
Ноги подкашивались, а юбка, чулки и комбинация намокли от пота. Пристав-мужчина уже ждал, выйдя на середину зала.