Совсем недавно мы с мамой поспорили на тему сохранения лица.
— Боюсь, продавец сочтет меня умалишенной, — сказала мама, когда ей понадобилось зайти в ближайший магазин электроники, чтобы обменять переносной телефон.
— Что ты, мама, люди постоянно возвращают покупки, — сказала я.
— Один раз я уже меняла эту штуковину, — возразила она.
— В худшем случае продавец сочтет тебя занудой, но никто не подумает, что ты сумасшедшая.
— Не могу заставить себя снова туда обратиться. Так и слышу, как они говорят: «А, знаем мы эту старуху! Ей ложку дай — потребует инструкцию».
— Мама, обмен покупок — житейское дело, — убеждала я.
Оглядываясь назад, можно сколько угодно над этим потешаться, но в юности мне казалось, что боязнь произвести плохое впечатление равносильна скрытности. У моей бабушки по материнской линии старший брат умер от пьянства. Только через три недели младший брат обнаружил его труп. Нам с сестрой было строго-настрого запрещено говорить в бабушкином присутствии, что мама выпивает. Запрещалось также упоминать ее глюки, и сама она во время наших поездок к бабушке с дедушкой в Бетесду таилась как могла. Хотя мои родители никогда не были ханжами, нам не разрешалось употреблять грубые слова. Даже когда сами родители поносили дьякона церкви Святого Петра («заносчивый ублюдок»), или осуждали соседа («разжирел как боров — заработает себе инфаркт»), или ругали одну сестру в отсутствие другой, нам полагалось придерживать языки.
Я органически не могла подчиняться этим запретам. Когда мы переехали из Мэриленда в Пенсильванию (мне тогда было пять лет), моей сестре пришлось остаться на второй год в третьем классе. На то была единственная причина: по существующему в микрорайоне Ист-Уайтленд положению, ученица не доросла до четвертого класса. Сестра была просто убита: что может быть страшнее для восьмилетней девочки, приехавшей из другого города, чем клеймо второгодницы. Мама всем велела помалкивать. Только она упустила из виду, что для этого придется зашить мне рот и запереть в четырех стенах.
Не прошло и недели после нашего переезда, как я вышла во двор поиграть с нашим бассет-хаундом Фейхоо. Там состоялось мое знакомство с соседкой, миссис Кокрен, — она представилась, облокотившись на забор. У нее был сын Брайан, мой ровесник, но в первую очередь ей хотелось разнюхать что-нибудь про нашу семью. Меня не пришлось долго упрашивать.
— Мою маму легко узнать: у нее все лицо в рытвинах, — сообщила я потрясенной соседке, имея в виду мамины оспинки от угревой сыпи.
А на вопрос «Есть ли в семье другие детишки?» с готовностью ответила:
— Не-а. Только сестра. На второй год в третьем классе осталась.
Дальше — больше. С возрастом язык у меня становился все длиннее, но не только по моей вине. Я всего лишь подыгрывала аудитории: взрослые были в восторге.
Правила умолчания давались мне с трудом. Почему-то родители могли говорить что угодно, а я, выйдя за порог, должна была держать язык за зубами.
— Соседи вытягивают у тебя любые сведения, — говорила мама. — Учись быть немногословной. Зачем выкладывать все подряд кому попало?
До меня не доходило, что значит «быть немногословной». Я ведь просто повторяла что слышала. Если моим родителям требовалась немая дочь, заявила я в юношеской запальчивости после очередной выволочки, когда уже стала старшеклассницей, пусть бы приучили меня курить. Тогда, по крайней мере, у меня бы шла горлом кровь — вместо словесного потока, презираемого мамой.
Первым, кто выслушал мою историю, был сержант Лоренц. Однако он все время перебивал: «Это к делу не относится». В моем рассказе его интересовали только те подробности, которые давали реальную почву для обвинений. Таков был его профессиональный принцип — «Только факты, мэм».
[7]
С кем еще мне было поделиться? Я сидела в четырех стенах. Сестра могла рехнуться от моего рассказа, а Мэри-Элис была далеко — подрабатывала где-то на острове Джерси. По телефону всего не расскажешь. Я пыталась заговорить с мамой.
Мне доверялось многое. Короткие мамины ремарки вроде «От твоего папы ласки не дождешься» (а мне тогда было одиннадцать лет); подробности затяжной болезни и смерти деда. Меня держали в курсе всех важных событий. Таково, насколько я понимаю, было мамино сознательное решение, принятое на раннем этапе под влиянием ее собственной матери. Моя бабушка была несгибаемой и молчаливой. В трудные минуты она руководствовалась вековечной заповедью: «О чем не думаешь, то скоро пройдет». Мама, начав жить самостоятельно, уяснила, что это неправда.
Она сама подготовила почву для нашей беседы. Когда мне стукнуло восемнадцать, мама усадила меня рядом с собой и посвятила в подробности своей пагубной привычки, описав симптомы и последствия алкоголизма. По ее мысли, такая откровенность могла отвратить меня от этого порока или хотя бы помочь распознать его приближение. Ведя подобные разговоры с детьми, она также давала понять, что эта опасность вполне реальна и касается нас всех, поскольку обстоятельства такого рода накладывают отпечаток на всю семью, а не только на одного человека.
Насколько я помню, разговор состоялся через пару недель после изнасилования, в вечернее время, за кухонным столом. Если даже мы с мамой были дома не одни, то отец уединился в кабинете, а сестра — у себя в комнате; вздумай один из них выйти, мы бы тут же заслышали шаги.
— Хочу тебе рассказать, как все случилось в тоннеле, — начала я.
На столе еще лежали салфетки, оставшиеся после ужина. Мама начала нервно скручивать матерчатый уголок.
— Попробуй, — сказала она, — Только не обещаю, что выдержу до конца.
Я повела свой рассказ. Как мы с Кеном Чайлдсом заходили к нему домой и там фотографировались. Как я брела по дорожке в парке. Описала руки насильника, и как он меня скрутил, и как повалил прямо на кирпичи. Когда дело дошло до того, как я сама разделась в подземелье и как он стал меня лапать, мама не вынесла.
— Не могу больше, Элис, — выдавила она. — И хотела бы выслушать, но не могу.
— Мне тяжело держать это в себе, мам.
— Понимаю, только из меня плохая слушательница.
— Других-то нет, — сказала я.
— Надо тебя записать к доктору Грэм, — решила мама.
Доктор Грэм была маминым психоаналитиком. Точнее, нашим семейным. Вначале к ней водили мою сестру; потом доктор изъявила желание побеседовать с каждым членом семьи, чтобы определить, как на ребенка влияет динамика отношений между ближайшими родственниками. Мама даже меня водила к ней на прием из-за того, что я падала на винтовой лестнице. Мне нравилось бегать в одних носках по предательски скользким деревянным ступенькам. Всякий раз я заваливалась носом вниз на верхнюю площадку или, зацепившись ногой за ногу, шлепалась на задницу как раз перед каменными плитами, которыми был вымощен пол в холле. Мама заподозрила, что отсутствие нормальной координации движений свидетельствует о внутреннем стремлении к саморазрушению. Я-то сама по этому поводу не мудрствовала. Корова — и есть корова.