Проходя мимо синагоги, я услышал источник раньше, чем увидел.
Он пересыхал, однако пока еще бил, наполняя водой две большие вырезанные в скалистом склоне холма чаши, из которых вода блестящими струями стекала по камням и исчезала в лесу.
Трава здесь росла мягкая и душистая.
Я знал, что не пройдет и часа, как сюда начнут стягиваться женщины, одни — чтобы наполнить кувшины, другие, победнее, — чтобы хоть как-то выстирать одежду, отбивая ее о камни.
Но пока что источник принадлежал мне одному.
Я стащил несвежее платье и кинул в ручей. Вода быстро пропитала ткань, увлекая одежду на дно, где ее уже не было видно. Я отложил в сторону чистую накидку и подошел к чаше. Сложив ладони ковшиком, я зачерпывал холодную воду и ополаскивал волосы, лицо, грудь, позволяя воде течь по спине и ногам. Да, отбрось в сторону мысли, как грязную одежду, смой их прочь. У женщины из сна теперь не было ни имени, ни голоса, а то, что оставалось — болезненный трепет от ее смеха и прикосновения, — что ж, оно тоже ушло, растаяло, как таяла сама ночь, обратилось в пыль, удушливую пыль. Остался только холод. И вода.
Я лежал на дальнем берегу ручья, напротив синагоги. Начали петь птицы, а я опять упустил мгновение. Это была такая игра. Я хотел услышать голоса самых первых птиц, которые знали, что восход близок, когда об этом еще не знал никто.
В густой тени вокруг синагоги были видны очертания высоких пальм. Пальмы растут и в засуху. Не важно, что каждый лист покрыт толстым слоем пыли. Пальмы продолжают расти, словно время года для них не имеет значения.
Мне было холодно. Наверное, только биение сердца согревало меня. Когда первые солнечные лучи выглянули из-за утеса, я взял чистое платье и натянул его через голову. Как это приятно — почувствовать на своем теле плотную шерстяную ткань, которая пахнет свежестью.
Я снова лег, и нахлынули мысли. Я ощутил дыхание ветра до того, как услышал шепот листьев.
Высоко на склоне холма была оливковая рощица. Я любил туда уходить, когда хотелось побыть одному. Я подумал о ней. Как замечательно было бы лежать на мягкой подстилке из опавших листьев, спать весь день напролет.
Но не было ни малейшей возможности отправиться туда — по крайней мере, сейчас, когда предстоит столько работы, когда селение бурлит — столько слухов и разговоров о прибытии в Иудею нового римского наместника: пока он не утвердится в должности, как и другие наместники до него, страну будет лихорадить от края до края.
Страну. Когда я говорил «страна», я имел в виду и Иудею, и Галилею. Я имел в виду Святую землю, землю Израильскую, землю Господа. Не имело значения, что этот человек не правит нами. Он правит Иудеей и Святым городом, в котором стоит Храм, так что с тем же успехом он может считаться нашим царем вместо Ирода Антипы. Они действуют заодно, эти двое: Ирод Антипа, царь Галилеи, и новый прокуратор, Понтий Пилат, которого так боятся люди. А за Иорданом царствует Ирод Филипп, и он тоже заодно с ними. Так что землю кроили и перекраивали уже давно, но Антипу с Филиппом мы знали, а Понтия Пилата не знали, и слухи ходили самые тревожные.
Чем тут может помочь плотник из Назарета? Ничем, но когда нет дождя, когда люди упрямы, злы и напуганы, когда они говорят о проклятии Небес, имея в виду сохнущую траву и римскую тиранию, а испуганный император удаляется в изгнание в знак траура по отравленному сыну, когда целый мир, кажется, дрожит от напряжения, готовясь нанести удар, я не могу уйти в рощу и проспать весь день.
Становилось все светлее.
От темных домов отделилась чья-то фигура и спешно двинулась по склону холма в мою сторону, взмахнув рукой.
Мой брат Иаков. Старший брат, сын Иосифа и его первой жены, которая умерла до того, как Иосиф женился на моей матери. Иакова невозможно спутать с кем-то другим: судя по длинным волосам, собранным в хвост и струящимся по спине, узким напряженным плечам и стремительности, с какой он приближался, это был Иаков Назарянин, старший нашей артели, Иаков, который теперь, когда Иосиф постарел, стал главой семьи.
Он остановился на другой стороне узкого ручья, перед широкой полосой высохших камней, по которым сейчас только в центре струилась блестящая лента журчащей воды, и я отчетливо увидел его лицо, когда он взглянул на меня.
Он перешагивал с одного валуна на другой, перебираясь ко мне через ручей. Я сел, а затем и поднялся на ноги — обычный знак уважения к старшему брату.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он. — Что с тобой творится? Почему ты вечно меня тревожишь?
Я ничего не ответил.
Он воздел руки и обвел взглядом деревья и поля, требуя объяснений.
— Когда ты уже возьмешь себе жену? — продолжал он. — Нет, не перебивай меня, не маши руками, чтобы я замолчал. Я не стану молчать. Когда ты возьмешь жену? Или ты женился на этом жалком ручейке, на этой холодной воде? Что ты будешь делать, когда она иссякнет, а это, как ты знаешь, случится уже в этом году?
Я рассмеялся себе под нос.
Он продолжал говорить.
— В Назарете осталось всего два человека твоего возраста, у которых нет жены. Один из них калека. Второй — идиот, и все это знают.
Он был прав. Мне было за тридцать, а я не был женат.
— Сколько раз мы с тобой говорили об этом, Иаков?
Было так чудесно наблюдать, как рождается свет, видеть, как краски возвращаются к пальмам, что растут у синагоги. Мне послышались вдалеке какие-то крики. Но, может быть, это были обычные звуки просыпающейся деревни.
— Скажи, что на самом деле мучает тебя сегодня? — спросил я.
Вынул из ручья мокрое платье и расстелил на траве, чтобы оно просохло.
— С каждым годом ты все больше становишься похож на отца, — заметил я брату, — но только у тебя никогда не будет такого лица, как у него. Тебе никогда не обрести его умиротворенности.
— Я родился беспокойным, — пожал он плечами.
Иаков с тревогой посмотрел в сторону деревни.
— Слышишь?
— Что-то слышал, — ответил я.
— Это самая страшная засуха, какую нам когда-либо приходилось пережить, — сказал он, поднимая глаза к небу. — И хотя сейчас холодно, но все-таки не так чтобы очень. Ты знаешь, емкости для воды почти пусты. Миква
[1]
тоже совсем опустела. А ты — ты вечно меня тревожишь, Иешуа, все время тревожишь. Ходишь в темноте к ручью. Уходишь в рощу, куда никто не смеет ходить…
— Насчет рощи все ошибаются, — сказал я. — Те старые камни ничего не значат.
Это было местное суеверие: считалось, будто в оливковой роще есть что-то языческое и страшное. На самом деле там были всего лишь развалины старинного пресса для масла, камни, оставшиеся с тех времен, когда Назарет еще не был Назаретом.