Вот опять вы начинаете. Неосторожные разговоры могут стоить жизни.
Они оба были синие и мертвые.
Черт.
Я заглушил двигатель и Элтона и сел на пол гаража, стащив за собой миссис Доусон. Ее голова в мешке лежала у меня на коленях, и мы оба смотрели снизу вверх на ее мужа.
Архитектор.
Джон Доусон — наконец и слишком поздно — лицо в полиэтиленовом пакете для замораживания продуктов.
Джон, черт возьми, Доусон, всегда неуловимый, как призрак, а теперь вот в натуре, призрак в полиэтиленовом пакете для замораживания продуктов.
Джон, мать его, Доусон, теперь остались только его произведения, нависающие, притягивающие, ограбившие и лишившие меня всего, как всех их; укравшие у меня шанс когда-либо узнать, лишившие надежды, которую это могло бы мне дать, мне, сидящему перед ним, держащему в объятиях его жену, отчаянно желающему воскресить мертвых лишь на одно мгновение, отчаянно желающему воскресить мертвых лишь на одно слово.
Тишина.
Я поднял миссис Доусон со всей осторожностью, на которую был способен, и положил ее обратно в «ягуар», прислонив к мужу. Их головы в целлофановых пакетах сомкнулись в бесконечной проклятой тишине.
Черт.
Неосторожные разговоры могут стоить жизни.
Я вытащил свой грязный серый носовой платок и начал стирать отпечатки пальцев.
Пять минут спустя я вернулся в дом и закрыл дверь в кухню.
Я сел на диван рядом с их чертежами, их проектами, их извращенными мечтами и стал думать о своих собственных планах. У меня на коленях лежал дробовик.
В доме было тихо.
Ни звука.
Я встал и вышел через парадную дверь виллы «Шангри-Ла».
Я поехал обратно в «Редбек», не включая радио. Дворники пищали в темноте, как крысы.
Я поставил машину посреди лужи, вытащил из багажника черный мешок для мусора и поковылял через стоянку. После прогулки в подземелье руки и ноги у меня не гнулись.
Я открыл дверь и вошел, спрятавшись от дождя.
Комната 27 была холодной и неприветливой, сержант Фрейзер давно ушел. Я сел на пол, не включая свет, слушая, как приезжают и уезжают грузовики, думая о Поле и вспоминая босоногих танцовщиц в телевизионном попсовом хит-параде, всего лишь несколько дней тому назад, в прошлой жизни.
Я думал о Би-Джее и Джимми Ашворте, о мальчиках-подростках, сидящих на корточках в огромных шкафах, в сырых комнатах.
Я думал о Мышкиных и Маршах, о Доусонах и Шоу, о Фостерах и Боксах, об их жизнях и их преступлениях.
Я думал о мужчинах в подземелье, о похищенных ими детях, об оставленных ими матерях.
А потом, когда я уже не мог больше плакать, я подумал о своей собственной матери и поднялся на ноги.
Желтизна фойе была ярче, чем когда-либо, вонь — сильнее.
Я снял трубку, набрал номер и приставил монету к щели.
— Алло?
Я опустил монету в автомат.
— Это я.
— Чего ты хочешь?
Бильярдный зал за двойными стеклянными дверями был мертв.
— Извиниться.
— Что они с тобой сделали?
Я окинул взглядом коричневые кресла фойе, ища старуху.
— Ничего.
— Один из них ударил меня по лицу.
Мне щипало глаза.
— В моем собственном доме, Эдвард!
— Прости.
Она плакала. До меня донесся голос сестры. Она орала на мать. Я глядел на имена и обещания, угрозы и номера, нацарапанные у телефона.
— Пожалуйста, приезжай домой.
— Я не могу.
— Эдвард!
— Мне правда очень жаль, мама.
— Пожалуйста!
— Я тебя люблю.
Я повесил трубку.
Потом я попробовал позвонить Кэтрин, но не смог вспомнить номер, снова положил трубку и побежал под дождем обратно в комнату 27.
Небо над головой было огромным и синим, без единого облачка.
Она была на улице, куталась в красную кофту и улыбалась.
Легкий ветер шевелил ее светлые волосы.
Она потянулась ко мне и обняла меня за шею и плечи.
— Я не ангел, — шепнула она, уткнувшись в мои волосы.
Мы стали целоваться, ее язык настойчиво касался моего.
Я провел руками по ее спине и прижался к ней еще крепче.
От ветра ее волосы хлестали меня по лицу.
Она прервала наш поцелуй в тот момент, когда я кончил.
Я проснулся на полу со спермой в штанах.
Я стоял у раковины в своей комнате в «Редбеке», раздевшись до трусов. Еле теплая серая вода стекала по моей груди на пол. Я хотел домой, но не хотел быть сыном. Из зеркала мне улыбались фотографии дочерей.
Я сидел, скрестив ноги, на полу своей комнаты в «Редбеке» и разматывал черные бинты на руке, пока не добрался до раны. Я разорвал еще одну простынь зубами и перевязал кисть. Со стены мне улыбались раны пострашнее.
Я стоял в дверях своей комнаты в «Редбеке», снова надев грязную одежду, глотая таблетки и прикуривая сигареты. Я хотел спать, но не хотел видеть снов. Я думал, вот мой последний день. Фотографии Полы махали мне на прощанье.
Глава двенадцатая
Час ночи.
Рок-н-Ролл жив.
Вторник, 24 декабря 1974 года.
Сочельник, мать его.
«Слышишь, как звенят колокольчики?»
Я въехал в Уэйкфилд по Барнсли-роуд, в частных домах гасили рождественские гирлянды. Старые добрые времена закончились.
У меня в багажнике лежал дробовик.
Я пересек Калдер, проехал мимо рынка до Бул-гинга. Собор намертво вмерз в черное небо.
Мертвая тишина.
Я припарковался у обувного магазина.
Я открыл багажник.
Я вытащил дробовик из черного мусорного мешка.
Я зарядил дробовик, не вынимая его из багажника.
Я положил несколько запасных патронов в карман.
Я достал дробовик из багажника.
Я закрыл багажник.
Я пошел к Булгингу.
На втором этаже «Стрэффорда» горел свет, на первом было темно.
Я открыл дверь и стал подниматься наверх, ступенька за ступенькой.
Они сидели у бара, повсюду — виски и сигары.
Дерек Бокс и Пол, сержант Крейвен и констебль Дуглас.