Я зашел в парикмахерскую и побрился, а потом пошел в
госпиталь. Моя нога к этому времени уже поправилась настолько, что большего
пока нельзя было ожидать. Три дня назад я был на освидетельствовании. Мне
оставалось лишь несколько процедур, чтобы закончить курс лечения в Ospedale
Maggiore, и я шел по переулку, стараясь не хромать. Под навесом старик
вырезывал силуэты. Я остановился посмотреть. Две девушки стояли перед ним, и он
вырезывал их силуэты вместе, поглядывая на них, откинув голову набок и очень
быстро двигая ножницами. Девушки хихикали. Он показал мне силуэты, прежде чем
наклеить их на белую бумагу и передать девушкам.
— Что, хороши? — сказал он. — Не угодно ли вам, tenente?
Девушки ушли, рассматривая свои силуэты и смеясь. Обе были
хорошенькие. Одна из них служила в закусочной напротив госпиталя.
— Пожалуй, — сказал я.
— Только снимите кепи.
— Нет. В кепи.
— Так будет хуже, — сказал старик. — Впрочем, — его лицо
прояснилось, — так будет воинственнее.
Он задвигал ножницами по черной бумаге, потом разнял обе
половинки листа, наклеил два профиля на картон и подал мне.
— Сколько вам?
— Ничего, ничего. — Он помахал рукой. — Я вам их просто так
сделал.
— Пожалуйста. — Я вынул несколько медяков. — Доставьте мне
удовольствие.
— Нет. Я сделал их для собственного удовольствия. Подарите
их своей милой.
— Спасибо и до свидания.
— До скорой встречи.
Я вернулся в госпиталь. Для меня были в канцелярии письма,
одно официальное и еще несколько. Мне предоставлялся трехнедельный отпуск для
поправления здоровья, после чего я должен был вернуться на фронт. Я внимательно
перечел это. Да, так и есть. Отпуск будет считаться с 4 октября, когда я
закончу курс лечения. В трех неделях двадцать один день. Это выходит 25
октября. Я сказал, что погуляю еще немного, и пошел в ресторан через несколько
домов от госпиталя поужинать и просмотреть за столом письма и «Корьере делла
сера». Одно письмо было от моего деда, в нем были семейные новости,
патриотические наставления, чек на двести долларов и несколько газетных
вырезок. Потом было скучное письмо от нашего священника, письмо от одного
знакомого летчика, служившего во французской авиации, который попал в веселую
компанию и об этом рассказывал, и записка от Ринальди, спрашивавшего, долго ли
я еще намерен отсиживаться в Милане и вообще какие новости. Он просил, чтоб я
привез ему граммофонные пластинки по приложенному списку. Я заказал к ужину
бутылку кьянти, затем выпил кофе с коньяком, дочитал газету, положил все письма
в карман, оставил газету на столе вместе с чаевыми и вышел. В своей комнате в
госпитале я снял форму, надел пижаму и халат, опустил занавеси на балконной
двери и, полулежа в постели, принялся читать бостонские газеты, из тех, что
привозила своим мальчикам миссис Мейерс. Команда «Чикаго-Уайт-Сокс» взяла приз
Американской лиги, а в Национальной лиге впереди шла команда
«Нью-Йорк-Джайэнтс». Бейб Рут играл теперь за Бостон. Газеты были скучные,
новости были затхлые и узкоместные, известия с фронта устарелые. Из
американских новостей только и говорилось что об учебных лагерях. Я радовался,
что я не в учебном лагере. Кроме спортивных известий, я ничего не мог читать,
да и это читал без малейшего интереса. Когда читаешь много газет сразу,
невозможно читать с интересом. Газеты были не очень новые, но я все же читал
их. Я подумал, закроются ли спортивные союзы, если Америка по-настоящему
вступит в войну. Должно быть, нет. В Милане по-прежнему бывают скачки, хотя
война в разгаре. Во Франции скачек уже не бывает. Это оттуда привезли нашего
Япалака. Дежурство Кэтрин начиналось только с девяти часов. Я слышал ее шаги по
коридору, когда она пришла на дежурство, и один раз видел ее в раскрытую дверь.
Она обошла несколько палат и наконец вошла в мою.
— Я сегодня поздно, милый, — сказала она. — Много дела. Ну,
как ты?
Я рассказал ей про газеты и про отпуск.
— Чудесно, — сказала она. — Куда же ты думаешь ехать?
— Никуда. Думаю остаться здесь.
— И очень глупо. Ты выбери хорошее местечко, и я тоже поеду
с тобой.
— А как же ты это сделаешь?
— Не знаю. Как-нибудь.
— Ты прелесть.
— Вовсе нет. Но в жизни не так уж трудно устраиваться, когда
нечего терять.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Я только подумала, как ничтожны теперь
препятствия, которые казались непреодолимыми.
— По-моему, это довольно трудно будет устроить.
— Ничуть, милый. В крайнем случае я просто брошу все и уеду.
Но до этого не дойдет.
— Куда же нам поехать?
— Все равно. Куда хочешь. Где мы никого не знаем.
— А тебе совсем все равно, куда ехать?
— Да. Только бы уехать.
Она была какая-то напряженная и озабоченная.
— Что случилось, Кэтрин?
— Ничего. Ничего не случилось.
— Неправда.
— Правда. Ровно ничего.
— Я знаю, что неправда. Скажи, дорогая. Мне ты можешь
сказать.
— Ничего не случилось.
— Скажи.
— Я не хочу. Я боюсь, это тебя огорчит или встревожит.
— Да нет же.
— Ты уверен? Меня это не огорчает, но я боюсь огорчить тебя.
— Раз это тебя не огорчает, то и меня тоже нет.
— Мне не хочется говорить.
— Скажи.
— Это необходимо?
— Да.
— У меня будет ребенок, милый. Уже почти три месяца. Но ты
не будешь огорчаться, правда? Не надо. Не огорчайся.
— Не буду.
— Правда не будешь?
— Конечно.
— Я все делала. Я все пробовала, но ничего не помогло.
— Я и не думаю огорчаться.
— Так уж вышло, и я не стала огорчаться, милый. И ты не
огорчайся и не тревожься.
— Я тревожусь только о тебе.
— Ну вот! Как раз этого и не надо. У всех родятся дети. У других
все время родятся дети. Совершенно естественная вещь.
— Ты прелесть.