— Сережа, похлебка была пустая… Не бери в голову… Ты ведь теперь свободен…
И бросила трубку.
Упал — отжался. Уснул засветло, очнулся — густой вечерний сумрак. Лена сидит на ковре рядом с диваном, смотрит мне в лицо, улыбается. Проснулся совсем и понял, что очень устал.
— На закате спать вредно, — сказала Лена. — Голова будет болеть…
— Чему там болеть? Лица кавказской национальности утверждают, что там кость…
— Наверное, — засмеялась она. — У тебя там драгоценная, слоновая кость… Покрыта тайными хитрыми письменами… Как дела?
— Недостоверно прекрасны. Боязно, что сглазят. Я теперь свободен…
— В каком смысле? — осторожно спросила Лена.
— Во всех. — Я сел на диване, обнял ее за плечи. — Вольную получил, купчая крепость сожжена, я теперь вольноотпущенник без надела…
— От кого вольную? — уточняла моя любимая. — Ты что, уволился?
— Вчистую! От всех! Хочешь посмотреть на отвязанного?
— Слушай, отвязанный, — засмеялась Лена, — я надеюсь, что ты хоть одну привязанность сохранил…
Я покачал головой:
— Нет, любимая. Ты не привязанность. Ты — моя порочная, дурная, тайная страсть…
— Не пугай! Экий маркиз де Сад сыскался! — Легла рядом со мной на диван и стала быстро, сладко, щекочуще целовать. А я в полузабытьи бормотал:
— Ты — моя зависимость! Как наркота, как ширево! Как пьянь, как курево…
— Поискать нарколога? — грустно усмехалась Лена и шептала, подсмеивалась: — Закодируем тебя — станешь как новенький, стерильный… Забудешь меня, все проблемы решатся, все станет легко и просто…
Мне уже никогда не будет легко. А просто сейчас даже у кошечек не выходит.
Не хочу открывать глаза, хочу жить в маре, соблазне, в неподвижном сладком туманном дурмане. В хитиновой скорлупе. Закуклился.
Любимая, я — потерявшийся в толчее людской ярмарки мальчонка. Обними меня, прижми крепче, утешь — пусть раскачает нас волна волшебной соединенности на старом, скрипяще-поющем под нами диване, который ты со смехом называешь «скрипкой». Хочу жить в беспамятстве. С тобой.
И лоно твое — перламутрово-розовое, в мягких складках, с таинственной глубиной, как тропическая раковина каури.
Женщины делают гибкое змеиное движение задницей — вперед-назад, с боку на бок — вдевая себя в трусики. Занавес опускается, представление кончается. Объявляется антракт.
— Я еду в командировку… — сказала Лена.
Разнеженный, расслабленный, демобилизованный, я спросил беспечно:
— Когда?
— Послезавтра!.. — крикнула она из кухни.
— Куда?
— В Нью-Йорк… — Гремели кастрюльки на плите. Так! Уже интересно. Сегодня было много интересных новостей.
— Надолго?
— Месяцев на шесть… Может, на год… — Конец фразы отрезала шипящая струя воды в мойке.
Ага, неплохо! Как там поется? И бился синий свет в окне, как жилочка на шее. Надо сохранить лицо. Как говорит Лена — мент с человеческим лицом.
Любопытно, как мы все всегда во всем врём друг другу. Наверное, невозможно говорить правду. Какой дурак сказал — прост, как правда? Правда — штука невыносимо сложная. Только во лжи есть мягкая гармония искусства. Правда — это злой хаос жизни.
— Что ты молчишь? — Лена стояла в дверях и смотрела на меня сердито-шкодливо.
Ну вот — на колу мочало, начинай сначала.
— А что я могу сказать? — развел я руками. — Поздравляю! Я рад за тебя! Счастливого пути… Удачного взлета, мягкой посадки, семь футов под килем… Добро пожаловать! Ю ар велком в город Большого Яблока…
— Ну чего ты юродничаешь, Сережка? — жалобно спросила Лена. — Ты понимаешь, что от таких поручений не отказываются?
— Понимаю, — кивнул я покорно. — А что ты там будешь делать? Столько времени?
— Стажировка в «Ферст рипабликен Нью-Йорк бэнк», — ответила Лена, и голос ее звенел. — Если я пройду ее, меня назначат директором операций по Восточной Европе…
— Ты пройдешь ее с блеском, я в тебя верю. Операции с Россией входят в Восточную Европу? — спросил я на всякий случай.
— Естественно!
— Это мой друг Серебровский договорился? Там, в нью-йоркском банке?
— Да, конечно. — Она помолчала миг и спросила осторожно: — Сережечка, ты недоволен всем этим?
— Как тебе сказать? Я озадачен…
Лена обняла меня крепко и быстро зашептала:
— Серега, не дуйся! Поехали вместе! Никогда такой возможности больше не будет! Ничто не держит, денег нам хватит, там у тебя и будет воля от всего! Тебе сейчас нужна пауза, ты там передохнешь, осмотришься, примешь решение — как жить дальше! Поехали, дорогой мой мент с человеческим лицом! Не рассусоливай, не копайся в себе, не прицеливайся в других — просто взяли и поехали! Тебе же хорошо со мной?
— Мне очень хорошо с тобой, — сказал я чистую правду. И спросил: — Тебе предложил это Серебровский?
Глаза у нее заиндевели, Лена отодвинулась от меня:
— Снова те же разговоры? Ты ведь знаешь — я не сдаю тебя.
— Я надеюсь. Теперь это уже вопрос нашей общей безопасности…
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего, я хочу спросить — когда он тебе сделал это предложение?
— Сегодня… Часа в четыре… А что?
— Нет, ничего… Все нормально…
Хорошо у них работает связь. Шустро. Мой друг Санька Серебровский, по прозвищу Хитрый Пес, знал о том, что я абсолютно свободный отставной козы барабанщик, еще до того как мой рапорт об увольнении прошел священный бюрократический круг документооборота. И сделал своей подчиненной Лене Остроумовой, моей любимой подруге, предложение, которое отклонить нельзя. И очень не хочется.
Лена не понимает, что он не с ней разговаривал. Это он со мной говорил. Он объяснял мне, чтобы я тут не отсвечивал. Не мешал, не болтался под ногами, не бубнил лишнего. А может, зря я на него так? Может, опасается, чтобы мне по головушке из слоновой кости в подъезде вечерней порой ломом не настучали?
— Если ты против, я не поеду, — срывающимся голосом сказала Лена.
— Упаси Господи! Никогда! Я — только за!
— Сердишься?
— Нет, не сержусь… Грущу маленько…
— Серега, не поедешь?
— Нет… — помотал я головой. — День отъезда — день приезда считается за один день…
— Ты о чем?
— Ты — уезжаешь, я доехал… Сегодня — День свободы…
Сутки — тьма, нестерпимый свет, снова ночь — подмигнули, как фотовспышка. Пора прощаться.