Зачем же Двуединый причиняет боль душам людей бесхитростной идеи квэхва? Если нужно сражаться, пусть пошлет в битву, и он увидит, как умеют умирать и убивать по воле отдающего приказы отважные люди квэхва…
Так думают стоящие в строю, но каждый из них боится высказаться вслух. Только не страшащийся ничего Однорукий Крампъял из поселка Барал-Лаон, тот самый, что в год Первых Испытаний в одиночку завалил Большого Полосатого, сбежавшего из руин Леса Железных Клеток, решительно выступает вперед.
– Ты говоришь, но не приказываешь, А-Видра, — сипло басит он. — Ты спрашиваешь, а тебе надлежит повелевать. Отдай приказ, Двуединый, и мы подчинимся…
И согласные с ним люди идеи квэхва подтверждают правоту Однорукого, гулко ударяя древками пик по рукоятям мечей…
Они ждут не ответа. Они ждут приказа.
Но какого?
Можно приказать идти в бой. Но нельзя повелеть чужим стать в одночасье своими, нельзя приказать ненавидящим возлюбить, и стократ нельзя отдать мечтающим о Дархае распоряжение встать насмерть на защиту обидевшей их и проклятой ими Земли…
Сидящий на снежногривом коне молчит.
Больше у него нет слов.
И тогда раздается крик. В самом конце строя, на правом фланге, где смыкаются отряды людей Пао-Пао и отряды людей Барал-Лаона, упав на колени, кричит Вещий. Он пошел в ставку А-Видра вместе с мужчинами, способными биться, ибо не мог и не хотел упустить случая хоть недолго побыть рядом с Двуединым. Как и прочие, он слушал и не понимал услышанного.
Но он увидел!
И вот он кричит, ибо невозможно молчать, когда перед незрячими очами отчетливо распахнулась картина: поле, и берег мелкого залива, и удаленные, почти неразличимые развалины вдалеке; и над всем этим высоко в небесах парят невиданные, плавно и несуетно витают над строем непостижимые. Он кричит громко и нечленораздельно, потому что не может найти слов. Одно только ясно различимо в долгом, протяжном крике:
– Ви-и-ижууууууу!
И ничего более. Не описать языком, понятным людям квэхва, ни Пернатого Змея, грозно пышущего огнем и дымом в сторону вражеского лагеря, ни Шестирукого, что уже пристроился к шеренге, совсем рядом с людьми Пао-Пао, но не замечаемый ими; мягкая улыбка на его устах и шесть струйчатых клинков выплясывают медленный танец крови; и сонмище прочих, чешуйчатых и мохнатых, явственно предстает перед прозревшими сокровенное слепыми очами. Те, кто рядом, пытаются поднять его, ибо негоже Вещему преклонять колени, а он бьется в сильных руках, пытаясь — и не умея — высказать то, что необходимо понять не умеющим увидеть зрячим людям недоверчивой идеи квэхва…
– Вииииииж-жу-у-у!
Нет. Лишь слепец способен узреть то, что незримо.
Зато раскрашенные доски, невесть к чему расставленные напротив шеренг по воле Двуединого, внезапно оживают. Бессмысленные лица на них становятся живыми образами, и темные глаза строго заглядывают в души потрясенных людей идеи квэхва. Ни слова не говорят нарисованные, но слова и ни к чему: все понятно и так; боль, скорбь, и мольба, и вера, и надежда, и любовь — все, для чего не имели имен люди квэхва.
Не имели до этого мгновения.
Новым взглядом обводят лежащую окрест землю потрясенные люди.
Вот из недалекой рощицы выглянула древесная дева, поднесла ладонь к нежно-зеленым волосам, поправила прядки, махнула наудачу тем, кто успел заметить, — и нет ее.
Вот из густо-синей воды мелкого залива приподнялась косматая голова, зыркнула рыбьими глазами, усмехнулась, вспенив бурунные усы, булькнула что-то — и была такова.
А вот и влажная трава заколебалась, расступилась на миг; крошечный, полупрозрачный подпрыгнул в воздух, перекувыркнулся, нисколько не страшась такой толпы смертных, почирикал рассыпчатым смехом — и скрылся.
– Веди нас, Лебедь, — говорит Однорукий Крампъял, и никто не удивляется новому имени. — Мы готовы биться. Мы не отступим. За нами — Земля.
– Земля-а-а! — вырывается из семи тысяч глоток.
И эхо, убежав и промчавшись, возвращается ответным откликом из-под окоема:
– Я-а-а-а-а! Я-а-а… Я…
Лебедь смеется.
Все оказалось так просто…
(«Запомни: когда слепой увидит…»)
А далеко на севере, среди тяжелых влажных ковылей, внезапно возникает шевеление. Оно все ближе. Словно гигантская темная туча спустилась в степь и сейчас направляется к берегам мелкого залива, полукольцом огибая раскинувшийся на том конце поля лагерь людей Женщины, Которая Повелевает.
Туча надвигается. Ее уже можно окинуть взором.
И это вовсе не тьма небес.
Это конница.
Волна всадников движется наметом сквозь травы, волнуя море степной травы. Их много. Их не менее пяти десятков десятков, а то и сверх того. И они надвигаются так, как не умеют те, кто пришел сюда по воле зазвездных демонов.
Те мчатся визгливой россыпью, на скаку выпуская частые и неметкие стрелы. Те подобны жалящим комарам, досаждающим, но не способным убить.
Эти — иные. Твердыми плотными десятками, не рассыпающимися на скаку, идет конница, держа равнение по раз навсегда установленному ранжиру. Ни сокращается, ни увеличивается расстояние между отрядами; влажно блестит на всадниках жесткая кожа, защищающая в бою, и лица их скрыты кожаными масками, предназначенными для большой войны.
Давно, очень давно, с тех пор, как отгремели кровавые дни Йошки Грозного Бабуа, не доставали люди башен из заветных ларцов эти маски, означающие готовность погибнуть или победить…
Конница приближается, завершая полукруг. Резко, словно по взмаху, останавливаются выученные кони около строя приготовившихся к худшему людей, и те опускают изготовленные было луки, увидев мирно притороченные к спинам коней мечи.
Люди башен пришли не с войной.
Но что нужно здесь им, живущим по своему Закону?
Всадники молчат, не спешиваясь. Лишь глаза живут в прорезях масок; черные, синие, карие, водянисто-голубые, даже не имеющие цвета, с расширенными во весь раек зрачками глаза опьяненных дурманом терьякчи из башен Поскота мелькают то и дело в разрезах жесткой кожи…
Зачем они пришли?
Тот, кто возглавлял колонну, могучий великан с двуручным мечом за спиною, спрыгивает в траву перед копытами белоснежного жеребца.
Нет на нем кожаных доспехов. По неписаным правилам башен, лишь отважнейшие ходят в сражение с обнаженным торсом. По всему видно: вожак всадников — из таких. Тяжелые бугры мышц распирают смуглую кожу, расписанную синими знаками доблести. Синева растеклась по всей груди, по спине, по рукам исполина. Мечи, якоря, черепа, звезды — и даже мудрые, мало кому теперь понятные письмена старых времен, прославляющие его благородную мать.
Он коротко, на миг, не больше, преклоняет колено перед Лебедем и вновь встает во весь рост, горделиво расправив непомерной ширины плечи.