Остаток листа занимало пурпурное факсимиле подписи Дуббо фон Дубовицки. Превозмочь себя и подписать собственноручно Теодор, очевидно, все-таки не смог. И черт с ним! В свое время исследование сего графологического шедевра со всеми его росчерками, подчерками, завитками и перезавитушками доставило мне немало удовольствия и едва-едва не подтолкнуло к серьезнейшему изучению психопатологии. На мое счастье, увлечение быстро прошло.
– А теперь, дорогие друзья, — донесся бодрый голос из комнаты, — мы начинаем нашу утреннюю программу «Музыка, которая с тобой», и открывает ее, как всегда, новая песня несравненной мадам Гутелли-Ла Бьянко, которая так и называется…
Как там что называется, я не узнал, поскольку плотно прикрыл балконную дверь. Ла Бьянко, надо же… Это не тот ли Ла Бьянко, который жокей? Или нет, планерист? Да, точно, планерист, жокей был до того. Уже, выходит, не Гутелли-Альперович, ну и на том спасибо. Никогда не слушаю ее новых песен; не то чтобы они мне не нравились, Ози есть Ози, но стоит ли без толку травить душу?
Из холодильника извлек банку холодного чая, крекеры, мармелад, быстренько отсервировался, сел за стол и вновь уставился на папку.
Итак, день начался весело. Можно сказать, с сюрприза.
Эх, ребятки-козлятки, где ж вы раньше-то были, а? Когда я, по вашей, между прочим, милости, мыкался по лицеям, перебиваясь случайными лекциями и уроками для кретинов на дому? Вы сидели и злорадствовали, разве нет? И были уверены, что никто не поможет. А ведь помогли! Совсем чужие люди, которым плевать было на вас и на ваши заморочки с паритетами, допусками и прочей дребеденью, а не было плевать на то, что Рубин умеет работать, может работать и хочет работать…
И вот теперь, когда Рубин, вопреки вашей милости, опять может позволить себе номер в «Ореанде», вы присылаете своего юного кретина на мотоцикле и требуете Рубина обратно, так сказать — взад? А ху-ху, прощения просим, не хо-хо?..
Вот так вот я и думал. И первым зовом души было поднять телефонную трубку, набрать номерок, засекреченный, конечно, но никак не для меня, вежливенько попросить на минуточку Теодора Иоганновича и, услышав родное «Алле-у?», от души, с переподвывертом послать его туда, откуда он, вытрясок, вывалился полвека тому на позор человечеству. А папочку со всем содержимым, соответственно, в мусоропроводик, как того она, папочка, и заслуживает.
Но — первый зов на то и первый, чтобы не торопиться.
Ни звонить Дуббо, ни выбрасывать цидулку я не стал.
Как-никак, а боэций — дело, которому я отдал полжизни…
Похоже, сама природа возмутилась моей беспринципностью: с моря рванул ветер, выхватил письмо из рук и, поиграв пару секунд, перебросил в соседнюю лоджию. Я не стал предъявлять ему претензий: что толку браниться с темной стихией? Я накинул на пижаму халат и, сопровождаемый несущимся вслед последним всхлипом госпожи Гутелли-Ла Бьянко («Но я хочу-у…»), отправился спасать документ.
Успел вовремя. Трясущийся от злобы мальчуган, обитатель номера люкс, уже пристроил роскошное послание к стене и целился в эмблему из не менее роскошного маленького арбалета.
– Простите, — заметил я с порога, — разве принято стрелять в чужую переписку?
Боже правый! Арбалет немедленно развернулся и теперь целился в меня. Правда, недолго — я даже не успел испугаться. Мальчик шумно выдохнул, ослабил тетиву и мотнул головой.
– Забирай!
Не без оглядки я открепил манускрипт и услышал за спиною не слишком даже приглушенное:
– Нгенг!
Прозвучало не очень внятно, однако интригующе.
– Простите, не расслышал?
– Нгенг! — убежденно повторил мальчуган.
О, я не ошибся: сказанное, вне сомнений, относилось ко мне. Ну что ж, жена, в смысле — вторая, в свое время называла меня по-всякому, институтские власти мало в чем уступали ей, да и в транспорте у нас, как известно, не очень-то церемонный народ. От нечего делать я даже составил однажды словарик-определитель. Но «нгенга» там не было наверняка, могу поручиться.
Терпеть не могу лакун в интеллекте.
– Не откажите в любезности, молодой человек, пояснить мне значение термина «нгенг», — почтительно осведомился я у обладателя арбалета.
– Нгенг и слуга нгенгов! — последовало развернутое объяснение. — Холуй нгенгов, обкрадывающих мою планету!
Не скрою: когда меня что-то интересует всерьез, я становлюсь себе самому на удивление настойчивым и терпеливым. В ходе дальнейшего собеседования выяснилось, что мальчик — не просто так, а артист с Дархая, что арбалет — атрибут профессии, а словечко «нгенг» имеет, как правило, два основных значения: либо — некий весьма неприятный, злодышащий и мерзотворный глорр’г, либо — просто и ясно — гнусное подхвостье оранжевой своры.
Я попытался оправдаться. Мальчик непримиримо настаивал, что не глорг’гу в клоаке не место. За простое, понятное и такое родное слово «клоака» я и уцепился.
– Право же, душа моя, наши позиции смыкаются. Вы очень точно подметили, что весь этот объединенный гадючник можно, более того, нужно именовать клоакой…
Я не хотел этого, но меня понесло. Возможно, сыграл роль так и не съеденный завтрак. А возможно, и гаденькое, осклизлое какое-то чувствишко, оставшееся после ознакомления с содержимым крокодиловой папки.
И я попытался объяснить мальчику, судя по всему, твердо знающему только, что такое «нгенг», простую истину о наличии в мире вещей куда более скверных. И поток моего красноречия подогревала тупая, въедливая ненависть к самому себе.
Я, к сожалению, не Джордано Бруно, по натуре я скорее Галилей, и фрондер прекрасно уживается во мне с конформистом. Не все решается окладом. Я, хорошо это или худо, не могу жить без своей темы, без своей лаборатории, без моего Института, в конце концов. И я отвечу Дуббо согласием, какие бы условия он ни выставлял. И зря говорил один неглупый, но очень уж древний грек, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Можно, еще как можно…
Но — завтра. А сегодня можно позволить себе толику бунта. Особенно здесь, в гостинице, наедине с заезжим, неимоверно далеким от всех наших проблем гастролером…
…Я человек с двойным гражданством. Белая ворона.
И все, по сути дела, из-за того, что я терпеть не могу скрипку. С самого детства надо мною ножом гильотины висело семейное проклятие, и никто из родни даже не думал усомниться в том, что Ака будет великим скрипачом. Как папа, как дядя Эли, как дедушка по маме и прадедушка по папе. Скрипка была моим проклятием, она преследовала меня во снах, плотоядно причмокивая и плюясь канифолью, и я просыпался в холодном поту, а великие родичи, виртуозы смычка, смотрели на меня со стены сурово, никак не одобряя маленького непослушного Аку…
Я хотел играть в шахматы, но мама поговорила с тренером, и он попросил меня больше не приходить в секцию, потому что не хочет работать с неперспективным; он врал и злился на самого себя и поэтому был груб со мной, маленьким заплаканным мальчиком в бархатных штанишках до колен. Спустя много лет мы встретились на улице, и я кинулся к нему, но старик отвел глаза, не узнавая, и торопливо посеменил прочь…