– Неужели не видите? – всплеснула руками квартирантка. – Да
ведь она же сейчас уползет. – Она указала на шинель, висевшую на гвозде. Нюра
поднесла лампу и отшатнулась: шинель была покрыта сплошным слоем белых
шевелящихся вшей, словно соткана была из них. Нюра в жизни такого не видела.
Зажмурившись, она схватила шинель двумя пальцами, вынесла, бросила на снег у
крыльца. Вернулась, нашла в сундуке пару белья, оставшегося от Чонкина, дала
отцу. То, что он скинул с себя, тоже сперва вынесла на мороз, а потом до трех
ночи кипятила в большом чугуне. Соснувши всего ничего, затемно еще растопила
баню, нажарила ее так, что бревна стали потрескивать, выделять смолу и запахли
летом и лесом. А пока топила, наступил новый день, опять тихий, солнечный и
морозный. Пошла за отцом, приволокла его, едва передвигавшего ноги.
В бане стояли две бочки – одна с горячей водой, другая с
холодной – и рядом разбухшая и черная от лет деревянная шайка. Нюра наплескала
в шайку ковшом воды, поболтала рукой, повернулась к отцу:
– Раздевайтесь, папаня!
Отец разделся до вонявшего портянкой исподнего, подумал,
стянул рубаху и стоял, переминаясь босыми ногами.
– В кальсонах, что ли, будете мыться? – спросила Нюра. –
Скидавайте.
– Да ты что, Нюра, невдобно ж!
– Вы что, папаня, чудите, – рассердилась она. – А ну,
скидавайте!
Мочалкой терла его осторожно, боясь протереть насквозь.
Несколько дней жил он у Нюры, неспособный ни к какому
общению, только ел, пил, ходил в уборную и спал. Спал с открытыми глазами. Нюра
подходила, смотрела, вслушивалась, дышит ли. А когда начал оживать, то сны его
стали чем дальше, тем беспокойнее. Он во сне скрипел зубами, стонал, кричал,
вскакивал, безумно озирался и долго не мог уразуметь, где он и что с ним.
Однако постепенно он поправлялся и, в конце концов, набрался достаточных сил
для рассказа о том, что с ним случилось.
Глава 13
Помнишь, Нюра, ушел я в город. Женился на разведенке. Любой
звали. Работала секретаршей у нашего начальника, у Лужина Романа Гавриловича.
Через нее имел я от него разные снисхождения. Жили хорошо до самой войны.
Ребеночка сделали, дочку. Люба по-городскому Викой ее назвала. Хорошая девчонка
получилась, смешливая. А тут война, и часть личного состава перевели в
действующую армию. А меня оставили по старости лет, и опять же через Любино
ходатайство перед Романом Гавриловичем. И перевели надзирателем в следственную
тюрьму. Работа хорошая, тихая, питание подходящее. Ничего, живу. Вдруг вызывает
меня к себе ну сам начальник, сам Роман Гаврилович Лужин. Прихожу к нему, он
из-за стола прямо выходит, ручку подает, по имени-отчеству называет:
«Здравствуйте, Алексей Иваныч, садитесь, Алексей Иваныч, не хотите ли чайку,
Алексей Иваныч, или коньячку, Алексей Иваныч?» И к маленькому столику подводит,
и на кожаный диван садит, и коньяку стакашек, не большой, конечно, а маленький,
так, чуть более рюмки, мне подает. А потом туда-сюда: как живете, как
материально, если нужда, поможем, но и нам тоже очень чудовищно нужно помочь.
Я, конечно, почему нет? Завсегда, говорю, Роман Гаврилович, говорю, готовый. К
умственному делу не приспособлен, а по физической части, если чего принесть,
унесть, дров наколоть, печи топить – это со всем тяготением и охотой. Да нет,
говорит, не то. Принесть, унесть, на это ума много не надо, а есть такое дело,
в котором нужны крепкий характер, сильная воля и твердая рука. Сейчас, говорит,
идет схватка не на жизнь, а на смерть, и врагов надо уничтожать беспощадно, и
что, говорит, Алексей Иваныч, ты об этом думаешь, что? Я, дурак, попервах
подумал, что, как обычно, а что, говорю, мне, Роман Гаврилович, думать нечего,
я думал, что года мои вышли, но ежели есть такая необходимость, то я, как все
граждане, чего-чего, а голову свою за родину-отечество всегда положить готовый.
Тем боле что в голове моей ценности особой нету, никаких таких умных мыслей в
ней не рождается, ни для чего не пригодна, окромя ношения шапки или пилотки
пятьдесят четвертый размер.
Роман Гаврилович смеется. Ты что, говорит, Алексей Иваныч,
хотя и с юмором, да ты что? Мы тебя на фронт посылать не будем и твою голову,
какая она ни на есть, зазря тоже не покладем, а, напротив даже, к тебе
поднагнем другие.
Я по тупости сперва не скумекал, а он мне стал объяснять, а
когда я понял, у меня, Нюра, волосы стали, можно сказать, торчмя. Он мне
предложил работать бойцом-исполнителем, то есть по расстрелу врагов народа. И
условия, говорит, хорошие, и зарплату повысим, и с жилищным вопросом разберемся,
и паек дадим усиленный, кило хлеба, сто граммов масла сливочного в день, и
после каждого исполнения стакан водки и бутерброд.
А я говорю, нет, нет, Роман Гаврилович, хоть золотые горы,
хоть самого расстреляйте, а этого я не могу. А не могу я, Нюра, ты знаешь,
потому что вообще и прежде ни на что живое рука не поднималась, я даже курицу
никогда зарубить не мог, соседа звал. Отчего надо мной все всегда смеялись:
сельский, говорят, человек, а в коленках настолько слаб.
Я это про курицу Лужину говорю, а он так это насупился,
курица, говорит, тут ни при чем, курица птица безобидная, а вот враг народа –
это не курица, а зверь хуже всякого хищника. И вообще, тебе чудовищное доверие
оказывают, не то что там это, а ты еще выламываешься. Пойди, говорит, и крепко
подумай. Ну, домой прихожу, а дома жена, и дочка полозает по полу. Туды-сюды.
Любе рассказал, а она мне: ты что? Жить, говорит, тяжело, одна комната в
бараке, да и та маленькая, продуктов питательных не хватает, дров купить не на
что, а ты еще нос воротишь. А чего ты их жалеешь, этих-то самых? Тебе ж
сказано, что это враги народа, и притом ты их не убьешь, так другой кто-то
найдется, живы не останутся. И начала меня пилить, мужик, мол, ты, не мужик, а
одно несчастье, и зачем я только с тобой связалась, и так далее и тому более,
ела она меня, корила, а я всю ночь думал, думал, затылок в кровь расчесал, ну,
думаю, ну, в самом деле, ну, работа она и есть работа, и кому-то ж и это надо
делать, тем более что опять же враги народа, а если даже и не враги, то мое
дело, как говорится, телячье. Это ж не я его приговариваю, а я только как
инструмент. Палец на спуск нажал, и все равно это кто-то сделает. Ну, думаю,
ладно, никогда не пробовал, но ежели зажмурившись и не сблизка… Короче, прихожу
утром к начальнику. Ну, что? – говорит. Ладно, говорю, согласный. Ну вот, ну и
молодец. Я в тебе, говорит, даже и не сомневался, потому что ты человек
нашенский, корневой, и делу нашему, я полагаю, предан безмерно. А что касаемо
людишек этих, с которыми придется работать, так ты ж понимаешь, что у нас кого
зря не расстреливают, а если уж до того дошло, значит, чудовищно много он нашей
родине, народу нашему вреда понаделал. И такого убить не жалко. Муху жалко,
таракана жалко, курицу и того более, а такого врага не жалко.