Эх, чтой-то солнышко не светит…
Песня тамбовских повстанцев
Часть первая
— Ну? — спросил Смыков у Зяблика.
Спросил с тихой нудной въедливостью, с которой, наверное, делал все в своей жизни. («Эх, посмотреть бы хоть раз, как ты на бабу залазишь, — сказал ему однажды Зяблик в сердцах. — Неужто с такой же постной рожей?»)
— Ну? — повторил он печально, словно заранее не ждал ничего хорошего. — Почему обстановку не докладываете, братец вы мой?
Зяблик, продолжавший сидеть под лестницей на куче всякого хлама, задохнулся от давно копившейся желчи, но ничего не ответил, только перебросил изжеванную щепку из одного угла рта в другой да косо резанул взглядом. Означать этот взгляд должен был примерно следующее: не строй из себя крутого пахана, сявка дешевая.
Однако Смыков, тихий-тихий, но настырный, как чесотный клещ, не отставал:
— Я вас, кажется, спрашиваю, а не дядю…
— Чего ты, интересно, разнукался? — негромко, но проникновенно сказал Зяблик. — Знаешь, сколько я здесь не жравши сижу? Ты меня сначала накорми-напои, а потом нукай.
— Сейчас получите сухой паек у Веры Ивановны, — скучно глядя на него, пообещал Смыков.
— И Верка с вами? — сразу оживился Зяблик. — Тогда рассказываю. Значит, с того самого момента, как я здесь на стреме встал, в парадку даже цуцик паршивый не заглядывал. Со скуки чуть не околел, честное слово. Хорошо хоть курево было.
— Покуривали, стало быть, в засаде?
— Как же иначе! — Зяблик хмыкнул. — Но только в рукав. — Он продемонстрировал истрепанный и прожженный обшлаг своей видавшей виды защитной куртки. — Сюда дунешь, дым из ширинки выходит. Но уже реденький-реденький. Будто ребенок пукнул.
— А вы не спали, случаем?
— Обижаешь! Даже похезать дальше этого ящика не отлучался, — он кивнул на темную зловонную кабину лифта с навечно распахнутыми дверцами.
— Получается, Шансонетка наша из квартиры не выходила? — Смыков достал мятый, но сравнительно чистый носовой платок, высморкался — сначала левой ноздрей, потом правой — и принялся внимательно изучать то, что осталось в платке.
— Тихо сидела. Как мышка-норушка. Даже гармошку свою не трогала. — Зяблик демонстративно плюнул в стену, густо исписанную образчиками городского фольклора времен крушения цивилизации и всеобщей разрухи. Самая оптимистическая надпись здесь была такова: «С голодухи милку съел, только клитор захрустел».
— А через окно она не могла выбраться? — поинтересовался Смыков.
— Да ты что, в натуре! Тут на всех окнах до третьего этажа железные решетки присобачены, как в хорошем кичмане. Помнишь, их когда-то от арапов ставили?
— Какие соображения имеете, братец вы мой? — немного подумав, спросил Смыков. Было у него немало кличек, и Братец вы мой — не последняя из них.
— Я-то? — искренне удивился Зяблик. — Ты мне вола не верти! Не зря ведь вы сюда всей кодлой привалили. Даже Верку не забыли. Проведать меня Чмыхало один мог. Значит, все и так решено…
— Короче, вы поддерживаете первоначальный план?
— Я его с самого начала поддерживал.
— Тогда приступайте. — Смыков отошел в сторонку, давая Зяблику проход к лестничному маршу.
— Это мы запросто, — тот встал, треща одеревеневшими от долгой неподвижности суставами. — Это мы в один момент замантулим.
Жизнь свою пропащую Зяблик совсем не ценил (не за что было такую дрянь ценить), и в ватаге его давно привыкли вместо живого щита использовать, запуская первым во всякие опасные места. Впрочем, сейчас дело намечалось плевое
— без стрельбы, поножовщины и рукоприкладства. Какое, спрашивается, сопротивление могла оказать такому мордовороту, как Зяблик, обыкновенная двадцатилетняя девчонка, и без того до смерти напуганная?
Дверь может рассказать о тех, кто за ней скрывается, очень многое. Есть двери, обитые тисненой кожей, под которой если и не просматривается, то угадывается стальная рама с магнитными запорами и фиксаторами на все четыре стороны. А есть двери, чей облезлый картон висит клочьями, жалкие замки много раз вырваны с мясом и потом небрежно вставлены обратно. Дверь, интересовавшая Смыкова, была как раз из этого самого последнего разряда. Даже к ее ручке не хотелось прикасаться без брезентовых рукавиц-спецовок.
Так, как Зяблик, в чужое жилье умели стучаться немногие, и еще меньшее число людей способно было этому стуку противостоять. Если ему вдруг попадались всякие дзинькающие и тренькающие устройства, переделанные из велосипедных звонков, будильников и колокольчиков, Зяблик начинал все-таки с них, но от излишнего усердия вскоре отрывал или разламывал хлипкие рычажки и кнопки, после чего привычно пускал в ход кулаки и ботинки.
Уже после первой — еще разминочной — серии ударов изнутри осторожно поинтересовались:
— Кто там?
— А ты не догадываешься? — зловеще спросил Зяблик и чуть погодя добавил: — Лярва…
Дверь едва-едва приоткрылась, и хозяйка выглянула из душного полумрака, пахнущего нафталином, помоями и «маньками» — маниоковыми лепешками, жаренными на мартышечьем жире. Лицо, обращенное к незваным гостям, было свежее, с ясными глазами, но язык не поворачивался назвать его обладательницу девушкой — очень уж она была плотна, коренаста, большегруда.
— Что вам надо? — спросила она и длинно, тяжело глотнула, как будто перед этим держала во рту сухую корку.
— Сейчас узнаешь! — Зяблик уже вломился в прихожую и придерживал дверь открытой, дожидаясь, пока вернется Смыков, вышедший из подъезда звать Верку.
Четвертый из их ватаги — нехристь Толгай, больше известный под кличкой Чмыхало, — должен был пока оставаться снаружи, наблюдая одновременно и за своим драндулетом, и за ближайшими окрестностями. Место было дурное — варнаков здесь уже не раз видели, а там, где варнаки появляются, и всякая другая погань вьется.
— Вы ошиблись! Уходите, пожалуйста, прошу вас… — в голосе молодой хозяйки появились умоляющие нотки.
— Не нас, значит, ждешь? А кого? — Зяблик замахнулся на нее открытой ладонью, впрочем, больше для острастки.
Тут его оттер в сторону Смыков, следом за которым шла Верка с фельдшерским чемоданчиком.
— Здравствуйте, — шаркая подошвами по несуществующему коврику, сказал Смыков. — Одна живете?
— С бабушкой. — Первая слеза уже катилась по щеке девицы.
— Понятно, — Смыков глянул по сторонам, словно бабушка могла прятаться где-то здесь, среди вороха изношенной одежды и кучи стоптанной обуви. — А где же она сейчас?