голо, слепило зноем и песками. Но и там, в эти светоносные
весенние дни, все казалось мне бесконечно радостным, счастливым: в первый раз
был я тогда на Востоке, совершенно новый мир видел перед собою, а в этом мире –
нечто необыкновенное: племянницу Аида.
Иудейская пустыня – это целая страна, неуклонно спускающаяся
до самой Иорданской долины, холмы, перевалы, то каменистые, то песчаные,
кое-где поросшие жесткой растительностью, обитаемые только змеями, куропатками,
погруженные в вечное молчание. Зимою там, как всюду в Иудее, льют дожди, дуют
ледяные ветры; весною, летом, осенью – то же могильное спокойствие,
однообразие, но солнечный зной, солнечный сон. В лощинах, где попадаются
колодцы, видны следы бедуинских стоянок: пепел костров, камни, сложенные
кругами или квадратами, на которых укрепляют шатры… А та стоянка, куда я ездил,
где шейхом был Аид, являла такую картину: широкий песчаный лог между холмами, и
в нем небольшой стан шатров из черного войлока, плоских, четырехугольных и
довольно мрачных своей чернотой на желтизне песков. Проезжая, я постоянно видел
тлеющие кучки кизяка перед некоторыми шатрами, среди шатров – тесноту: всюду
собаки, лошади, мулы, козы – до сих пор не понимаю, чем и где все это
кормилось, – множество голых, черномазых, курчавых детей, женщины и
мужчины, похожие одни на цыган, другие на негров, хотя не толстогу-
бых… И странно было видеть, как тепло, несмотря на зной,
были одеты мужчины: кубовая рубаха до колен, ватная куртка, а сверху о?ба, то
есть длинная и тяжелая, широкоплечая хламида из пегой шерсти, полосатой в два
цвета – черного и белого; на голове – ке?фийе– желтый с красными полосами
платок, распущенный по плечам, висящий вдоль щек и в два раза охваченный на
макушке тоже пегим, двуцветным шерстяным жгутом. Все это составляло полную
противоположность женской одежде: у женщин на головы накинуты кубовые платки,
лица открыты, на теле одна длинная кубовая рубаха с острыми, падающими чуть не
до земли рукавами; мужчины обуты в грубые башмаки, подбитые железками, женщины
ходят босыми, и у всех ступни чудесные, подвижные и от загара уж совсем как
уголь. Мужчины курят трубки, женщины тоже…
Когда я во второй раз, без проводника, приехал в стоянку,
меня приняли уже как друга. Шатер Аида был самый просторный, и я застал в нем
целое собрание пожилых бедуинов, сидевших вокруг черных войлочных стен шатра с
поднятыми для входа полами. Аид вышел мне навстречу, сделал поклон и
прикладывание правой руки к губам и ко лбу. Войдя в шатер впереди его, я
подождал, пока он сел на ковер посреди шатра, потом сделал то, что сделал он
мне при встрече, то, что всегда полагается, – тот же поклон и
прикладывание правой руки к губам и ко лбу, – сделал несколько раз, по
числу всех сидящих; потом сел возле Аида и, сидя, опять сделал то же самое,
мне, конечно, отвечали тем же. Говорили только мы с хозяином, – кратко и
медленно: так тоже полагалось по обычаю, да и не очень сведущ был я тогда в
разговорном арабском языке; прочие курили и молчали. А за шатром меж тем
готовилось мне и гостям угощение. Обычно бедуины едят хы?быз – кукурузные
лепешки, – вареное пшено с козьим молоком… Но непременное угощение гостя –
хару?ф: баран, которого жарят в ямке, вырытой в песке, наваливая на него пласты
тлеющего кизяка. После барана угощают кофеем, но всегда без сахара. И вот все
сидели и угощались как ни в чем не бывало, хотя в тени войлочного шатра стояла
адски горячая духота и смотреть в его широко раскрытые полы было просто
страшно: пески вдали так сверкали, что, казалось, на глазах плавились. Шейх за
каждым словом говорил мне: хаваджа, господин, а я ему: почтенный шейх бе?дави
(то есть сын пустыни, бедуин)… Кстати, знаете ли вы, как по-арабски называется
Иордан? Очень просто: Шариат, что значит всего-навсего «водопой».
Аид был лет пятидесяти, невысок, широк в кости, очень худ и
очень крепок; лицо – обожженный кирпич, глаза прозрачные, серые, пронзительные;
медная борода с проседью, жесткая, небольшая, подстриженная, и такие же
подстриженные усы – бедуины то и другое всегда подстригают; обут, как все, в
толстые подкованные башмаки. Когда он был у меня в Иерусалиме, на поясе у него
был кинжал, в руках длинная винтовка.
Я увидал его племянницу в тот самый день, когда сидел у него
в шатре уже как «друг»: она прошла мимо шатра, держась прямо, неся на голове
большую жестянку с водой, поддерживая ее правой рукою. Не знаю, сколько лет ей
было, думаю, что не больше восемнадцати, узнал впоследствии одно – четыре года
перед тем она была замужем, а в тот год овдовела, не имев детей, и перешла в
шатер дяди, будучи сиротой и очень бедной. «Оглянись, оглянись, Суламифь!» –
подумал я. (Ведь Суламифь была, верно, похожа на нее: «Девы иерусалимские,
черна я и прекрасна».) И, проходя мимо шатра, она слегка повернула голову,
повела на меня глазами: глаза эти были необыкновенно темные, таинственные, лицо
почти черное, губы лиловые, крупные – в ту минуту они больше всего поразили
меня… Впрочем, одни ли они! Поразило все: удивительная рука, обнажившаяся до
плеча, державшая на голове жестянку, медленные, извилистые движения тела под
длинной кубовой рубахой, полные груди, поднимавшие эту рубаху… И нужно же было
случиться так, что вскоре после этого я встретил ее в Иерусалиме у Яффских
ворот! Она шла в толпе навстречу мне и на этот раз несла на голове что-то
завернутое в холст. Увидав меня, приостановилась. Я кинулся к ней:
– Ты узнала меня?
Она слегка потрепала свободной левой рукой по плечу меня,
усмехнулась:
– Узнала, хаваджа.
– Что это ты несешь?
– Козий сыр несу.
– Кому?
– Всем.
– Значит, продавать? Так неси его ко мне.
– Куда?
– Да вот сюда, в гостиницу…
Я жил как раз у Яффских ворот, в узком высоком доме, слитом
с другими домами, по левую сторону той небольшой площади, от которой идет
ступенчатая «Улица царя Давида» – темный, крытый где холстами, а где древними
каменными сводами ход между такими же древними мастерскими и лавками. И она без
всякой робости пошла впереди меня по крутой и тесной каменной лестнице этого
дома, слегка откинувшись, свободно напрягая свое извивающееся тело, настолько
обнажив правую руку, державшую на голове на кубовом платке круг сыру в холсте,
что видны были черные волосы ее подмышки. На одном повороте лестницы она
приостановилась: там, глубоко внизу за узким окном, виден был древний «Водоем
пророка Иезекииля», зеленоватая вода которого лежала, как в колодце, в квадрате
соседних сплошных домовых стен с решетчатыми окошечками, – та самая вода,
в которой купалась Вирсафия, жена Урия, наготой своей пленившая царя Давида.
Приостановясь, она заглянула в окно и, обернувшись, с радостным удивлением
взглянула на меня своими удивительными глазами. Я не удержался, поцеловал ее голое
предплечье – она взглянула на меня вопросительно: поцелуи не в обычае у
бедуинов. Войдя в мою комнату, она положила свой сверток на стол и протянула ко
мне ладонь правой руки. Я положил в ладонь несколько мелких монет, потом,
замирая от волнения, вынул и показал ей золотой фунт. Она поняла и опустила
ресницы, покорно склонила голову и закрыла глаза внутренним сгибом локтя…