– Тогда, значит, пошли.
По дороге, все поглядывая на нее, – на редкость милая
девчонка! – стал расспрашивать:
– Что ж ты это одна?
– Я не одна, мы завсегда втроем выходим: я, Мур и Анеля. Мы
и живем вместе. Только нынче суббота, их приказчики взяли. А меня никто за весь
вечер не взял. Меня не очень берут, любят больше полных или уж чтобы как Анеля.
Она хоть худая, а высокая, дерзкая. Пьет – страсть и по-цыгански умеет петь.
Она и Мур мужчин терпеть не можут, влюблены друг в друга ужас как, живут как
муж с женой…
– Так, так… Мур… А тебя как зовут? Только не ври, не
выдумывай.
– Меня Нина.
– Вот и врешь. Скажи правду.
– Ну, вам скажу. Поля.
– Гуляешь, должно быть, недавно?
– Нет, уж давно, с самой весны. Да что все расспрашивать!
Дайте лучше папиросочку. У вас, верно, очень хорошие, ишь какой на вас клош и
шляпа!
– Дам, когда придем. На морозе вредно курить.
– Ну, как хочете, а мы завсегда на морозе курим, и ничего.
Вот Анели вредно, у ней чахотка… А отчего вы бритый? Он тоже был бритый…
– Это ты все про шулера? Однако запомнился он тебе!
– Я его до сих пор помню. У него тоже чахотка, а курит ужас
как. Глаза горят, губы сухие, грудь провалилась, щеки провалились, темные…
– А кисти волосатые, страшные…
– Правда, правда! Ай вы его знаете?
– Ну вот, откуда же я могу его знать!
– Потом он в Киев уехал. Я его на Брянский вокзал ходила
провожать, а он и не знал, что приду. Пришла, а поезд уж пошел. Побежала за
вагонами, а он как раз из окошка высунулся, увидал меня, замахал рукой, стал
кричать, что скоро опять приедет и киевского сухого варенья мне привезет.
– И не приехал?
– Нет, его, верно, поймали.
– А откуда же ты узнала, что он шулер?
– Он сам сказал. Напился портвейну, стал грустный и сказал.
Я, говорит, шулер, все равно что вор, да что же делать, волка ноги кормят… А
вы, может, актер?
– Вроде этого. Ну, пришли…
За входной дверью горела над конторкой маленькая лампочка,
никого не было. На доске на стене висели ключи от номеров. Когда он снял свой,
она зашептала:
– Как же это вы оставляете? Обворуют!
Он посмотрел на нее, все больше веселея.
– Обворуют – в Сибирь пойдут. Но что за прелесть мордашка у
тебя!
Она смутилась:
– Все смеетесь… Пойдемте за-ради бога скорей, ведь все-таки
это не дозволяется водить к себе так поздно…
– Ничего, не бойся, я тебя под кровать спрячу. Сколько тебе
лет? Восемнадцать?
– Чудной вы! Все знаете! Восемнадцатый.
Поднялись по крутой лестнице, по истертому коврику,
повернули в узкий, слабо освещенный, очень душный коридор, он остановился,
всовывая ключ в дверь, она поднялась на цыпочки и посмотрела, какой номер:
– Пятый! А он стоял в пятнадцатом, в третьем этаже…
– Если ты мне про него еще хоть слово скажешь, я тебя убью.
Губы у нее сморщились довольной улыбкой, она, слегка
покачиваясь, вошла в прихожую освещенного номера, на ходу расстегивая пальтецо
с каракулевым воротничком.
– А вы ушли и забыли свет погасить…
– Не беда. Где у тебя носовой платочек?
– На что вам?
– Раскраснелась, а все-таки нос озяб…
Она поняла, поспешно вынула из муфты комочек платка,
утерлась. Он поцеловал ее холодную щечку и потрепал по спине. Она сняла
шапочку, тряхнула волосами и, стоя, стала стягивать с ноги ботик. Ботик не
поддавался, она, сделав усилие, чуть не упала, схватилась за его плечо и звонко
засмеялась:
– Ой, чуть не полетела!
Он снял пальтецо с ее черного платьица, пахнущего материей и
теплым телом, легонько толкнул ее в номер, к дивану:
– Сядь, и давай ногу.
– Да нет, я сама…
– Сядь, тебе говорят.
Она села и протянула правую ногу. Он встал на одно колено,
ногу положил на другое, она стыдливо одернула подол на черный чулок:
– Вот какой вы, ей-богу! Они, правда, у меня страсть тесные…
– Молчи.
И, быстро стащив ботики один за другим вместе с туфлями,
откинул подол с ноги, крепко поцеловал в голое тело выше колена и встал с
красным лицом:
– Ну, скорей! Не могу…
– Что не можете? – спросила она, стоя на ковре
маленькими ногами в одних чулках, трогательно уменьшившись в росте.
– Совсем дурочка! Ждать не могу, поняла?
– Раздеваться?
– Нет, одеваться!
И, отвернувшись, подошел к окну и торопливо закурил. За
двойными стеклами, снизу замерзшими, бледно светили в месячном свете фонари,
слышно было, как, гремя, неслись мимо, вверх по Тверской, бубенцы на
«голубках»… Через минуту она окликнула его:
– Я уж лежу.
Он потушил свет и, как попало раздевшись, торопливо лег к
ней под одеяло. Она, вся дрожа, прижалась к нему и зашептала с мелким,
счастливым смехом:
– Только за-ради бога не дуйте мне в шею, на весь дом
закричу, страсть боюсь щекотки…
С час после того она крепко спала. Лежа рядом с ней, он
глядел в полутьму, смешанную с мутным светом с улицы, думая с неразрешающимся
недоумением: как же это может быть, что она под утро куда-то уйдет? Куда? Живет
с какими-то стервами над какой-нибудь прачечной, каждый вечер выходит с ними
как на службу, чтобы заработать под каким-нибудь скотом два целковых, – и
какая детская беспечность, простосердечная идиотичность! Я, мне кажется, тоже
«на весь дом закричу» от жалости, когда она завтра соберется уходить…
– Поля, – сказал он, садясь и трогая ее за голое плечо.
Она испуганно очнулась:
– Ох, батюшки! Извините, пожалуйста, совсем нечаянно
заснула… Я сичас, сичас…
– Что сейчас?
– Сичас встану, оденусь…
– Да нет, давай ужинать. Никуда я тебя не пущу до утра.
– Что вы, что вы! А полиция?
– Глупости. А мадера у меня ничуть не хуже портвейна твоего
шулера.
– Что ж вы мне все попрекаете им?
Он внезапно зажег свет, резко ударивший ей в глаза, она
сунула голову в подушку. Он сдернул с нее одеяло, стал целовать в затылок, она
радостно забила ногами:
– Ой, не щекотите!
Он принес с подоконника бумажный мешочек с яблоками и
бутылку крымской мадеры, взял с умывальника два стакана, сел опять на постель и
сказал: