– Да, я все еще расту, – ответила она, грустно
улыбаясь.
В зале по-прежнему висела в переднем углу большая красная
лампада перед старыми золотыми иконами, только не зажженная. Я поспешил отвести
глаза от этого угла и прошел за ней в столовую. Там на блестящей скатерти стоял
чайник на спиртовке, блестела тонкая чайная посуда. Горничная принесла холодную
телятину, пикули, графинчик с водкой, бутылку лафиту. Она взялась за чайник:
– Я не ужинаю, выпью только чаю, но вы сперва покушайте… Из
Москвы? Почему? Что ж там делать летом?
– Возвращаюсь из Парижа.
– Вот как! И долго там пробыли? Ах, если б я могла поехать
куда-нибудь! Но ведь моей девочке всего четвертый год… Вы, говорят, усердно
хозяйствуете?
Я выпил рюмку водки, не закусывая, и попросил позволения
курить.
– Ах, пожалуйста!
Я закурил и сказал:
– Натали, не нужно вам быть со мной светски-любезной, не
обращайте на меня особого внимания, я заехал только взглянуть на вас и опять
скрыться. И не чувствуйте неловкости – ведь все, что было, быльем поросло и
прошло без возврата. Вы не можете не видеть, что я опять ослеплен вами, но
теперь вас никак не может стеснять мое восхищение – оно теперь бескорыстно и
спокойно…
Она склонила голову и ресницы, – к дивной
противоположности того и другого никогда нельзя было привыкнуть, – и лицо
ее стало медленно розоветь.
– Это совершенно точно, – сказал я, бледнея, но
крепнущим голосом, сам себя уверяя, что говорю правду. – Ведь все на свете
проходит. Что до моей страшной вины перед вами, то я уверен, что она уже
давным-давно стала для вас безразлична и гораздо более понятна, простительна,
чем прежде: вина моя была все-таки не совсем вольная и даже в ту пору
заслуживала снисхождения по моей крайней молодости и по тому удивительному
стечению обстоятельств, в которые я попал. И потом, я уже достаточно наказан за
эту вину – всей своей гибелью.
– Гибелью?
– А разве не так? Вы до сих пор не понимаете, не знаете
меня, как сказали когда-то?
Она помолчала.
– Я видела вас на балу в Воронеже… Как еще молода была я
тогда и как удивительно несчастна! Хотя разве бывает несчастная любовь? –
сказала она, поднимая лицо и спрашивая всем черным раскрытием глаз и
ресниц. – Разве самая скорбная в мире музыка не дает счастья? Но
расскажите мне о себе, неужели вы навсегда поселились в деревне?
Я с усилием спросил:
– Значит, вы тогда меня еще любили?
– Да.
Я замолчал, чувствуя, что лицо у меня теперь уже горит
огнем.
– Это правда, что я слышала… что у вас есть любовь, ребенок?
– Это не любовь, – сказал я. – Страшная жалость,
нежность, но и только.
– Расскажите мне все.
И я рассказал все – вплоть до того, что сказала мне Гаша,
посоветовавши мне «поехать, пожить в свое удовольствие». И кончил так:
– Теперь вы видите, что я всячески погиб…
– Полноте! – сказала она, думая что-то свое. – У
вас еще вся жизнь впереди. Но брак для вас, конечно, невозможен. Она, конечно,
из таких, что и ребенка не пожалеет, не то что себя.
– Не в браке дело, – сказал я. – Бог мой! Мне
жениться!
Она в раздумье посмотрела на меня:
– Да, да. И как странно. Ваше предсказание сбылось – мы
породнились. Вы чувствуете, что ведь вы мне двоюродный брат теперь?
И положила руку на руку мне:
– Но вы ужасно устали с дороги, даже не притронулись ни к
чему. На вас лица нет, довольно разговоров на сегодня, идите, постель для вас в
павильоне приготовлена…
Я покорно поцеловал ей руку, она позвала горничную, и та с
лампой, хотя было довольно светло от месяца, низко стоявшего за садом, провела
меня сперва главной, потом боковой аллеей на просторную поляну, в эту старинную
ротонду с деревянными колоннами. И я сел у раскрытого окна, в кресле возле
постели, стал курить, думая: напрасно совершил я этот глупый, внезапный
поступок, напрасно заехал, понадеялся на свое спокойствие, на свои силы… Ночь
была необыкновенно тиха, было уже поздно. Должно быть, прошел еще небольшой
дождь – еще теплее, мягче стал воздух. И в прелестном соответствии с этим
неподвижным теплом и тишиной протяжно и осторожно пели вдали, в разных местах
села, первые петухи. Светлый круг месяца, стоявшего против ротонды, за садом,
как будто замер на одном месте, как будто выжидательно глядел, блестел среди
дальних деревьев и ближних раскидистых яблонь, мешая свой свет с их тенями.
Там, где свет проливался, было ярко, стеклянно, в тени же пестро и таинственно…
И она, в чем-то длинном, темном, шелковисто блестевшем, подошла к окну, тоже
так таинственно, неслышно…
Потом месяц сиял уже над садом и смотрел прямо в ротонду, и
мы поочередно говорили – она, лежа на постели, я, стоя на коленях возле и держа
ее руку:
– В ту страшную ночь с молниями я любил уже только тебя
одну, никакой другой страсти, кроме самой восторженной и чистой страсти к тебе,
во мне уже не было.
– Да, я со временем все поняла. И все-таки, когда вдруг
вспоминала эти молнии тотчас после воспоминания о том, что за час перед тем
было в аллее…
– Нигде в мире нет тебе подобной. Когда я давеча смотрел на
эту зеленую чесучу и на твои колени под нею, я чувствовал, что готов умереть за
одно прикосновение к ней губами, только к ней.
– Ты никогда, никогда не забывал меня все эти годы?
– Забывал только так, как забываешь, что живешь, дышишь. И
ты правду сказала: нет несчастной любви. Ах, эта твоя оранжевая распашонка и
вся ты, еще почти девочка, мелькнувшая мне в то утро, первое утро моей любви к
тебе! Потом твоя рука в рукаве малороссийской сорочки. Потом наклон головы,
когда ты читала «Обрыв» и я бормотал: «Натали, Натали!»
– Да, да.
– А потом ты на балу – такая высокая и такая страшная в
своей уже женской красоте, – как хотел я умереть в ту ночь в восторге
своей любви и погибели! Потом ты со свечой в руке, твой траур и твоя
непорочность в нем. Мне казалось, что святой стала та свеча у твоего лица.
– И вот ты опять со мной и уже навсегда. Но даже видеться мы
будем редко – разве могу я, твоя тайная жена, стать твоей явной для всех
любовницей?
В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных
родах.
4 апреля 1941
III. В одной знакомой улице
Весенней парижской ночью шел по бульвару в сумраке от
густой, свежей зелени, под которой металлически блестели фонари, чувствовал
себя легко, молодо и думал:
В одной знакомой улице
Я помню старый дом
С высокой темной лестницей,