– Как видела? Где? Когда?
– Давно, сударь, в незапамятный срок. А где – и сказать не
умею: помню одно – мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и
сама дальняя, – может, изволили слышать: рязанская, – а тот край еще
ниже будет, в Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не
найдешь. Там-то и была заглазная деревня наших князей, ихнего дедушки
любимая, – целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а
на самой высокой горе, на венце ее, над рекой Каменной, господский дом, тоже
голый весь, трехъярусный, и церковь желтая, колонная, а в той церкви этот самый
Божий волк: посередь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им
зарезанного, а на правом столпе – он сам, этот волк, во весь свой рост и склад
написанный: сидит в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается
передними лапами в земь – так и зарит в глаза: ожерелок седой, остистый,
толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые,
округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже
вспомнить такое диво дивное! До того живой сидит, глядит, будто вот-вот на тебя
кинется!
– Постой, Машенька, – сказал я, – я ничего не
понимаю, зачем же и кто этого страшного волка в церкви написал? Говоришь – он
зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть надо княжеской могилой?
И как ты попала туда, в это ужасное село? Расскажи все толком.
И Машенька стала рассказывать:
– Попала я, сударь, туда по той причине, что была тогда
крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала. Была я сирота,
родитель мой, баяли, какой-то прохожий был, – беглый, скорее всего, –
незаконно обольстил мою матушку, да и скрылся бог весть куда, а матушка,
родивши меня, вскорости скончалась. Ну и пожалели меня господа, взяли с дворни
в дом, как только сравнялось мне тринадцать лет, и приставили на побегушки к
молодой барыне, и я так чем-то полюбилась ей, что она меня ни на час не
отпускала от своей милости. Вот она-то и взяла меня с собой в вояж, как задумал
молодой князь съездить с ней в свое дедовское наследие, в эту самую заглазную
деревню, в Крутые Горы. Была та вотчина в давнем запустении, в безлюдии, –
так и стоял дом забитый, заброшенный с самой смерти дедушки, – ну и
захотели наши молодые господа проведать ее. А какой страшной смертью помер
дедушка, о том всем нам было ведомо по преданию.
В зале что-то слегка треснуло и потом упало, чуть стукнуло.
Машенька скинула ноги с ларя и побежала в зал: там уже пахло гарью от упавшей
свечи. Она замяла еще чадивший свечной фитиль, затоптала затлевший ворс попоны
и, вскочив на стул, опять зажгла свечу от прочих горевших свечей, воткнутых в
серебряные лунки под иконой, и приладила ее в ту, из которой она выпала:
перевернула ярким пламенем вниз, покапала в лунку потекшим, как горячий мед, воском,
потом вставила, ловко сняла тонкими пальцами нагар с других свечей и опять
соскочила на пол.
– Ишь как весело затеплилось, – сказала она, крестясь и
глядя на ожившее золото свечных огоньков. – И какой дух-то церковный
пошел!
Пахло сладким чадом, огоньки трепетали, лик образа древне
глядел из-за них в пустом кружке серебряного оклада. В верхние, чистые стекла
окон, густо обмерзших снизу серым инеем, чернела ночь, и близко белели
отягощенные снежными пластами лапы ветвей в палисаднике. Машенька посмотрела на
них, еще раз перекрестилась и вошла опять в прихожую.
– Почивать вам пора, сударь, – сказала она, садясь на
ларь и сдерживая зевоту, прикрывая рот своей сухой ручкой. – Ночь-то уж
грозная стала.
– Почему грозная?
– А потому, что потаенная, когда лишь алектор, петух,
по-нашему, да еще нощный вран, сова, может не спать. Тут сам Господь землю
слушает, самые главные звезды начинают играть, проруби мерзнут по морям и
рекам.
– А что ж ты сама не спишь по ночам?
– И я, сударь, сколько надобно, сплю. Старому человеку много
ли сна полагается? Как птице на ветке.
– Ну, ложись, только доскажи мне про этого волка.
– Да ведь это дело темное, давнее, сударь, – может,
баллада одна.
– Как ты сказала?
– Баллада, сударь. Так-то все наши господа говорили, любили
эти баллады читать. Я, бывало, слушаю – мороз по голове идет:
Воет сыр-бор за горою,
Метет в белом поле,
Стала вьюга-непогода,
Запала дорога…
До чего хорошо, Господи!
– Чем хорошо, Машенька?
– Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
– В старину, Машенька, все жутко было.
– Как сказать, сударь? Может, и правда, что жутко, да
теперь-то все мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, – все
царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки
сровнялись с землей. Вот и это дело, – на дворне его слово в слово
сказывали, а правду ли? Дело это будто еще при великой царице было, и будто
оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась,
заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался – пуще всего на казнь рабов
своих и на любовный блуд. Очень еще в силе был, а касательно наружности отлично
красив, и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной
девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую ночь не требовал. Ну вот
и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную сына своего
родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашел себе
суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть,
приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы. А он и
прельстись на нее. Про любовь, сударь, недаром поется:
Жар любви во всяком царстве,
Любится земной весь круг…
И какой же может быть грех, если хоть и старый человек
мышлит о любимой, вздыхает о ней? Да ведь тут-то дело совсем иное было, тут
вроде как родная дочь была, а он на блуд простирал алчные свои намерения.
– Ну и что же?
– А то, сударь, что, заметивши такой родительский умысел,
решил молодой князь тайком бежать. Подговорил конюхов, задарил их всячески,
приказал к полночи запрячь тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул
старый князь, из родного дома, вывел молодую жену – и был таков. Только старый
князь и не думал спать: он еще с вечера все узнал от своих наушников и немедля
в погоню пошел. Ночь, мороз несказанный, аж кольца округ месяца лежат, снегов в
степи выше роста человеческого, а ему все нипочем: летит, весь увешанный
саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим, и уж
видит впереди тройку с сыном. Кричит, как орел: стой, стрелять буду! А там не
слушают, гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в
лошадей и убил на скаку сперва одну пристяжную, правую, потом другую, левую, и
уж хотел коренника свалить, да глянул вбок и видит: несется на него по снегам,
под месяцем, великий, небывалый волк, с глазами как огонь, красными и с сияньем
округ головы! Князь давай палить и в него, а он даже глазом не моргнул: вихрем
нанесся на князя, прянул к нему на грудь – и в единый миг пересек ему кадык
клыком.