Сад то сиял жарким солнцем и гудел пчелами, то стоял в
какой-то тончайшей голубой тени: в бесконечно-высокой, еще молодой, весенней и
вместе с тем яркой и густой синеве порой круглилось, закрывало солнце
бесконечно высокое облако, и воздух медленно темнел, синел, небо казалось еще
больше, еще выше, и в этой вышине, в счастливой весенней пустоте мира, начинало
вдруг как-то благостно и величественно, с постепенно возрастающей и катящейся
звучностью и гулкостью, погромыхивать … Я взял карандаш и, все думая о смерти,
стал писать на учебнике:
И вновь, и вновь над вашей головой, Меж облаков и синей тьмы
древесной, Нальется высь эдемской синевой, Блаженной, чистою, небесной, И
вновь, круглясь, заблещут облака Из-за деревьев горними снегами И шмель замрет
на венчике цветка И загремит державными громами Весенний бог, а я — где буду я?
— Ты дома? — каким-то строгим, необычным тоном
сказал брат Николай, подходя к моему окну. — Выйди-ка ко мне на минутку,
мне нужно кое-что сказать тебе…
Я почувствовал, что бледнею, однако встал и выпрыгнул в
окно. — Что сказать? — спросил я неестественно спокойно. — Пойдем
немного пройдемся, — сухо сказал он, идя впереди меня вниз, к
пруду. — Только, пожалуйста, отнестись к моим словам разумно …
И, приостановившись, обернулся ко мне: — Вот что, друг
мой, ты, конечно понимаешь, что вся эта история уже давно ни для кого не тайна
… — То есть какая история? — с трудом спросил я. — Ну, ты
отлично понимаешь… Так вот, я и хочу тебя предупредить: я ее нынче утром
рассчитал. Иначе дело кончилось бы, вероятно, смертоубийством. Он вчера
вернулся и пришел прямо ко мне. «Николай Александрович, я все давно знаю,
отпустите Антонину сию же минуту, не то плохо будет…» И, понимаешь, белый, как
мел, губы так пересохли, что едва говорит … Очень советую тебе опомниться и не
пытаться больше ее видеть. Да впрочем это и бесполезно — нынче они уезжают
куда-то под Ливны …
Я не сказал ни слова в ответ, обошел его и пошел к пруду,
сел в траве на берегу под молодыми блестящими ветвями ив, дугой склонявшихся к
зеркально-светлой, серебристой воде …
Опять величественно загремело где-то в бездонной пустой
вышине, вокруг меня что-то крупно и быстро зашуршало, запахло мокрой свежестью
весенней зелени… Прямой, редкий дождь длинными стеклянными нитями засверкал из
нового большого облака, бесконечно высоко вставшего над самой моей головой
своими снежными клубами, и по недвижной и ровной поверхности зеркально-белой
воды, быстро шумя и пестря ее темными точками, запрыгали бесчисленные гвозди …
Книга четвертая
I
Мои последние батуринские дни были вместе с тем и последними
днями всей прежней жизни нашей семьи.
Мы все понимали, что прежнее на исходе. Отец говорил матери:
«Разлетается, душа моя, наше гнездо! В самом деле, Николай это гнездо уже
бросил, Георгий собирался бросать, — срок его поднадзорности кончился;
оставался один я; но шел и мой черед.
И все таки, как водится, никто из нас (кроме, конечно,
матери) ничего не додумывал, я тем более.
II
Опять, еще раз была весна. И опять казалась она мне такой,
каких еще не было, началом чего-то совсем не похожего на все мое прошлое.
Во всяком выздоровлении бывает некое особенное утро, когда,
проснувшись, чувствуешь наконец уже полностью ту простоту, будничность, которая
и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающееся от того,
что было до болезни, какою-то новой опытностью, умудренностью. Так проснулся и
я однажды в тихое и солнечное майское утро в своей угловой комнате, окна
которой я, по молодости, не имел надобности завешивать. Я откинул одеяло,
чувствуя спокойное довольство всех своих молодых сил и все то здоровое, молодое
тепло, которым нагрел я за ночь постель и себя самого. В окна светило солнце,
от верхних цветных стекол на полу горели синие и рубиновые пятна. Я поднял
нижние рамы — утро было уже похоже на летнее, со всей мирной простотой,
присущей лету, его утреннему мягкому и чистому воздуху, запахам солнечного сада
со всеми его травами, цветами, бабочками. Я умылся, оделся и стал молиться на
образа, висевшие в южном углу комнаты и всегда вызывавшие во мне своей
арсеньевской стариной что-то обнадеживающее, покорное непреложному и бесконечному
течению земных дней. На балконе пили чай и разговаривали. Был опять брат
Николай, — он часто приходил к нам по утрам. И он говорил — очевидно, обо
мне: — Да что ж тут думать? Конечно, надо служить, поступить куда-нибудь
на место… Думаю, что Георгию все таки удастся устроить его где-нибудь, когда он
сам как-нибудь устроится…
И эти слова еще более умиротворяли меня. «Ну, что ж, служить
так служить. А потом, все это еще так не скоро. Георгий уедет не раньше осени,
а до осени еще целая вечность…»
Какие далекие дни! Я теперь уже с усилием чувствую их своими
собственными при всей той близости их мне, с которой я все думаю о них за этими
записями и все зачем-то пытаюсь воскресить чей-то далекий юный образ. Чей это
образ? Он как бы некое подобие моего вымышленного младшего брата, уже давно
исчезнувшего из мира вместе со всем своим бесконечно далеким временем.
Случалось, бывало, в каком-нибудь чужом доме взять в руки
старый фотографический альбом. Странные и сложные чувства возбуждали лица тех,
что глядели с его поблекших карточек! Прежде всего — чувство необыкновенной
отчужденности от этих лиц, ибо необыкновенно бывает чужд человек человеку в
иные минуты. А потом — происходящая из этого чувства повышенная острота
ощущения их самих и их времени. Что это за существа, эти лица? Это все люди
когда-то и где-то жившие, каждый по своему, разными судьбами и разными эпохами,
где было все свое: одежды, обычаи, характеры, общественные настроения, события
… Вот суровый чиновный старик с орденом под двойным галстухом, с большим и
высоким воротом сюртука, с крупными и мясистыми чертами бритого лица. Вот
светский щеголь времен Герцена с подвитыми волосами и с бакенбардами, с
цилиндром в руке, в широком сюртуке и таких же широких панталонах, ступня
которого кажется от них маленькой. Вот бюст грустно-красивой дамы: затейливая
шляпка на высоком шиньоне, шелковое платье с рюшами, плотно обтягивающие грудь
и тонкую талию, длинные серьги в ушах… А вот молодой человек семидесятых годов:
высокие, широко расходящиеся воротнички крахмальной рубашки, не скрывающие
кадыка, нежный овал чуть тронутого пушком лица, юная томность в загадочных
больших глазах, длинные волнистые волосы … Сказка, легенда все эти лица, их
жизни и эпохи!
Точно те же чувства испытываю я и теперь, воскрешая образ того,
кем я был когда-то. Выл ли в само деле? Был молодой Вильгельм Второй, был
какой-то генерал Буланже, был Александр Третий, грузный хозяин необъятной
России… И была в эти легендарные времена, в этой навсегда погибшей России
весна, и был кто-то, с темным румянцем на щеках, с синими яркими глазами,
зачем-то мучивший себя английским языком, день и ночь таивший в себе тоску о
своем будущем, где, казалось, ожидала его вся прелесть и радость мира.