Такое же наваждение, — только совсем другого
порядка, — испытывал Митя и теперь: эта весна, весна его первой любви,
тоже была совершенно иная, чем все прежние весны. Мир опять был преображен,
опять полон как будто чем-то посторонним, но только не враждебным, не ужасным,
а напротив, — дивно сливающимся с радостью и молодостью весны. И это
постороннее была Катя или, вернее, то прелестнейшее в мире, чего от нее хотел,
требовал Митя. Теперь, по мере того как шли весенние дни, он требовал от нее
все больше и больше. И теперь, когда ее не было, был только ее образ, образ не
существующий, а только желанный, она, казалось, ничем не нарушала того
беспорочного и прекрасного, чего от нее требовали, и с каждым днем все живее и
живее чувствовалась во всем, на что бы ни взглянул Митя.
XI
Он с радостью убедился в этом в первую же неделю своего
пребывания дома. Тогда был как бы еще канун весны. Он сидел с книгой возле
открытого окна гостиной, глядел меж стволов пихт и сосен в палисаднике на
грязную речку в лугах, на деревню на косогорах за речкой: еще с утра до вечера,
неустанно, изнемогая от блаженной хлопотливости, так, как орут они только
ранней весной, орали грачи в голых вековых березах в соседнем помещичьем саду,
и еще дик, сер был вид деревни на косогорах, и только еще одни лозины
покрывались там желтоватой зеленью… Он шел в сад: и сад был еще низок и гол,
прозрачен, — только зеленели поляны, все испещренные мелкими бирюзовыми цветочками,
да опушился акатник вдоль аллей и бледно белел, мелко цвел один вишенник в
лощине, в южной, нижней части сада… Он выходил в поле: еще пусто, серо было в
поле, еще щеткой торчало жнивье, еще колчеваты и фиолетовы были высохшие
полевые дороги… И все это была нагота молодости, поры ожидания — и все это была
Катя. И это только так казалось, что отвлекают девки-поденщицы, делающие то то,
то другое в усадьбе, работники в людской, чтение, прогулки, хождение на деревню
к знакомым мужикам, разговоры с мамой, поездки со старостой (рослым, грубым
отставным солдатом) в поле на беговых дрожках…
Потом прошла еще неделя. Раз ночью был обломный дождь, а
потом горячее солнце как-то сразу вошло в силу, весна потеряла свою кротость и
бледность, и все вокруг на глазах стало меняться не по дням, а по часам. Стали
распахивать, превращать в черный бархат жнивья, зазеленели полевые межи, сочнее
стала мурава на дворе, гуще и ярче засинело небо, быстро стал одеваться сад
свежей, мягкой даже на вид зеленью, залиловели и запахли серые кисти сирени, и
уже появилось множество черных, металлически блестящих синевой крупных мух на
ее темно-зеленой глянцевитой листве и на горячих пятнах света на дорожках. На
яблонях, грушах еще были видны ветви, их едва тронула мелкая, сероватая и особенно
мягкая листва, но эти яблони и груши, всюду простиравшие сети своих кривых
ветвей под другими деревьями, все уже закудрявились млечным снегом, и с каждым
днем этот цвет становился все белее, все гуще и все благовоннее. В это дивное
время радостно и пристально наблюдал Митя за всеми весенними изменениями,
происходящими вокруг него. Но Катя не только не отступала, не терялась среди
них, а напротив, участвовала в них во всех и всему придавала себя, свою
красоту, расцветающую вместе с расцветом весны, с этим все роскошнее белеющим
садом и все темнее синеющим небом.
XII
И вот однажды, выйдя в зал, полный предвечернего солнца, к
чаю, Митя неожиданно увидел возле самовара почту, которую он напрасно ждал все
утро. Он быстро подошел к столу — уж давно должна была Катя ответить хоть на
одно из писем, что отправил он ей, — и ярко и жутко блеснул ему в глаза
небольшой изысканный конверт с надписью на нем знакомым жалким почерком. Он
схватил его и зашагал вон из дома, потом по саду, по главной аллее. Он ушел в самую
дальнюю часть сада, туда, где через него проходила лощина, и, остановясь и
оглянувшись, быстро разорвал конверт. Письмо было кратко, всего в несколько
строк, но Мите нужно было раз пять прочесть их, чтобы наконец понять, —
так колотилось его сердце. «Мой любимый, мой единственный!» — читал и
перечитывал он — и земля плыла у него под ногами от этих восклицаний. Он поднял
глаза: над садом торжественно и радостно сияло небо, вокруг сиял сад своей
снежной белизной, соловей, уже чуя предвечерний холодок, четко и сильно, со
всей сладостью соловьиного самозабвения, щелкал в свежей зелени дальних кустов
— и кровь отлила от его лица, мурашки побежали по волосам…
Домой он шел медленно — чаша его любви была полна с краями.
И так же осторожно носил он ее в себе и следующие дни, тихо, счастливо ожидая
нового письма.
XIII
Сад разнообразно одевался.
Огромный старый клен, возвышавшийся над всей южной частью
сада, видный отовсюду, стал еще больше и виднее, — оделся свежей, густой
зеленью.
Выше и виднее стала и главная аллея, на которую Митя
постоянно смотрел из своих окон: вершины ее старых лип, тоже покрывшиеся, хотя
еще прозрачно, узором юной листвы, поднялись и протянулись над садом
светло-зеленой грядою.
А ниже клена, ниже аллеи лежало нечто сплошное кудрявого,
благоуханного сливочного цвета.
И все это: огромная и пышная вершина клена, светло-зеленая
гряда аллеи, подвенечная белизна яблонь, груш, черемух, солнце, синева неба и
все то, что разрасталось в низах сада, в лощине, вдоль боковых аллей и дорожек
и под фундаментом южной стены дома, — кусты сирени, акации и смородины,
лопухи, крапива, чернобыльник, — все поражало своей густотой, свежестью и
новизной.
На чистом зеленом дворе от надвигающейся отовсюду
растительности стало как будто теснее, дом стал как будто меньше и красивее. Он
как будто ждал гостей — по целым дням были открыты и двери и окна во всех
комнатах: в белом зале, в синей старомодной гостиной, в маленькой диванной,
тоже синей и увешанной овальными миниатюрами, и в солнечной библиотеке, большой
и пустой угловой комнате со старыми иконами в переднем углу и низкими книжными
шкафами из ясеня вдоль стен. И везде в комнаты празднично глядели
приблизившиеся к дому разнообразно зеленые, то светлые, то темные, деревья с
яркой синевой между ветвями.
Но письма не было. Митя знал неспособность Кати к письмам и
то, как трудно ей всегда собраться сесть за письменный стол, найти перо,
бумагу, конверт, купить марку… Но разумные соображения опять стали плохо
помогать. Счастливая, даже гордая уверенность, с которой он несколько дней ждал
второго письма, исчезла, — он томился и тревожился все сильнее. Ведь за
таким письмом, как первое, тотчас же должно было последовать что-то еще более
прекрасное и радующее. Но Катя молчала.
Он реже стал ходить на деревню, ездить в поле. Он сидел в
библиотеке, перелистывал журналы, уже десятки лет желтевшие и сохнувшие в
шкафах. В журналах было много прекрасных стихов старых поэтов, чудесных строк,
говоривших почти всегда об одном, — о том, чем полны все стихи и песни с
начала мира, чем жила теперь и его душа и что неизменно мог он так или иначе
отнести к самому себе, к своей любви, к Кате. И он по целым часам сидел в
кресле возле раскрытого шкафа и мучил себя, читая и перечитывая: