Вот он просыпался утром, и первое, что ударяло ему в глаза,
было радостное солнце, первое, что он слышал, был радостный, знакомый с детства
трезвон деревенской церкви — там, за росистым, полным тени и блеска, птиц и
цветов садом; радостны, милы были даже желтенькие обои на стенах, все те же,
что желтели и в его детстве. Но тотчас же, восторгом и ужасом, всю душу
пронзала мысль: Катя! Утреннее солнце блистало ее молодостью, свежесть сада
была ее свежестью, все то веселое, игривое, что было в трезвоне колоколов, тоже
играло красотой, изяществом ее образа, дедовские обои требовали, чтобы она
разделила с Митей всю ту родную деревенскую старину, ту жизнь, в которой жили и
умирали здесь, в этой усадьбе, в этом доме, его отцы и деды. И Митя отбрасывал
прочь одеяло, вскакивал с постели в одной рубашке, с раскрытым воротом,
длинноногий, худой, но все же крепкий, молодой, теплый со сна, быстро выдвигал
ящик письменного стола, хватал заветную фотографическую карточку и впадал в
столбняк, жадно и вопросительно глядя на нее. Вся прелесть, вся грация, все то
неизъяснимое, сияющее и зовущее, что есть в девичьем, в женском, все было в
этой немного змеиной головке, в ее прическе, в ее чуть вызывающем и вместе с
тем невинном взоре! Но загадочно и с несокрушимым веселым безмолвием сиял этот
взор — и где было взять сил перенести его, такой близкий и такой далекий, а
теперь, может быть, даже и навеки чужой, открывший такое несказанное счастье
жить и так бесстыдно и страшно обманувший?
В тот вечер, когда он ехал с почты через Шаховское, через
эту старинную пустую усадьбу с черной еловой аллеей, он очень точно выразил
своим неожиданным даже для самого себя восклицанием то крайнее изнеможение,
которого он достиг. Стоя под окном почты, глядя с седла, как почтарь напрасно
роется в куче газет и писем, он услыхал сзади себя шум подходящего к станции
поезда, и этот шум и запах паровозного дыма потряс его счастьем воспоминания о
Курском вокзале и вообще о Москве. Едучи по селу с почты, в каждой идущей
впереди девке небольшого роста, в движении ее бедер он с испугом ловил что-то
Катино. В поле он встретил чью-то тройку, — в тарантасе, который шибко
несла она, мелькнули две шляпки, одна девичья, и он чуть не вскрикнул: «Катя!»
Белые цветы на меже мгновенно связывались с мыслью о ее белых перчатках, синие
медвежьи ушки — с цветом ее вуали… А когда он, при заходящем солнце, въезжал в
Шаховское, сухой и сладкий запах елей и роскошный запах жасмина дали ему такое
острое чувство лета и чьей-то старинной летней жизни в этой богатой и
прекрасной усадьбе, что, взглянув на красно-золотой вечерний свет в аллее, на
дом, стоявший в ее глубине, в вечереющей тени, он вдруг увидел Катю, сходившую,
во всем расцвете женской прелести, с балкона в сад, почти совершенно так же
явственно, как видел дом и жасмин. Уже давно утерял он жизненное представление
о ней, и уже являлась она ему с каждым днем все необычнее, все преображеннее, —
в этот же вечер ее преображение достигло такой силы, такой торжествующей
победности, что Митя ужаснулся еще более, чем в тот полдень, когда внезапно
закуковала над ним кукушка.
XIX
И он перестал ездить на почту, заставил себя оборвать эти
поездки отчаянным, крайним усилием воли. Перестал и сам писать. Ведь все уже
было испробовано, все написано: и неистовые уверения в своей любви, такой,
какой еще не бывало на земле, и унизительные мольбы о ее любви или хотя бы о
«дружбе», и бессовестные выдумки, что он болен, что он пишет, лежа в
постели, — с целью вызвать к себе хоть жалость, хоть какое-нибудь
внимание, — и даже угрожающие намеки на то, что ему останется, кажется,
одно: избавить Катю и своих «более счастливых соперников» от своего присутствия
на земле. И, перестав писать и домогаться ответа, всеми силами заставляя себя
не ждать ничего (а все-таки втайне надеясь, что письмо придет именно тогда,
когда или обманешь судьбу, очень хорошо прикинувшись равнодушным, или когда в
самом деле добьешься равнодушия), всячески стараясь не думать о Кате, всячески
ища спасения от нее, он опять стал читать что под руку попадется, ездить со
старостой по хозяйственным делам в соседние села и внутренне без усталости
твердить себе; «Все равно, пусть будет что будет!»
И вот однажды возвращались они со старостой с хутора, ехали
на бегунках и, как всегда, шибко. Оба сидели верхом, староста впереди, —
он правил, — а Митя сзади, и оба подскакивали от толчков, особенно Митя,
который крепко держался за подушку и глядел то в красный затылок старосты, то
на прыгающие перед глазами поля. Подъезжая к дому, староста опустил вожжи,
поехал шагом, стал вертеть цигарку и, ухмыляясь в развернутый кисет, сказал:
— Вот вы тогда, барчук, обиделись на меня, а
понапрасну. Разве я не правду вам говорил? Книжка хороша, отчего и не почитать
на гулянках, да ведь она не уйдет, на все время надо знать.
Митя вспыхнул и неожиданно для самого себя ответил с
притворной простотой и неловкой усмешкой:
— Да никого что-то нету на примете…
— Как так? — сказал староста. — Сколько баб,
девок!
— Девки только манят, — ответил Митя, стараясь
говорить в тон старосте. — На девок надежда плохая.
— Не манят, а обращенья вы не знаете, — сказал
староста уже наставительно. — И опять же скупитесь. А сухая ложка рот
дерет.
— Ничего бы я не стал скупиться, будь дело путное и
верное, — ответил вдруг Митя бесстыдно.
— А не станете, все и будет в лучшем виде, —
сказал староста, закуривая, и продолжал как бы несколько обиженно: — Мне не
целковый, не подарок ваш дорог, а мне хочется удовольствие вам сделать. Гляну,
гляну: скучает барчук! Нет, думаю, этого дела нельзя так оставить. Я своих
господ завсегда беру в расчет. Я вот у вас второй год живу, а ни от вас, ни от
барыни, слава богу, плохого слова не слыхал. Другим, к примеру, что барская
скотина? Сыта — хорошо, нет — черт с ней. А у меня того нет. Мне скотина дороже
всего. Я и ребятам говорю; мне как хочете, а чтобы у меня скотина сыта была!
Митя уже стал думать, что староста выпивши, но староста
вдруг бросил обиженно-задушевный тон и сказал, вопросительно взглянув на Митю
через плечо:
— Да вот чего лучше Аленка? Бабенка ядовитая,
молоденькая, муж на шахтах… Только и ей, конечно, надо какой-нибудь пустяк
сунуть. Ну, истратите, скажем, на все про все пятерку. Целковый, скажем, ей на
угощенье, два — на руки. Ну, мне на табачишко сколько-нибудь…
— За этим дело не станет, — ответил Митя, опять
против воли. — Только про какую Аленку ты говоришь?
— Понятно, про лесникову, — сказал
староста. — Да ай вы ее не знаете? Невестка нового лесника. Вы ее,
думается, в прошлое воскресенье в церкви видели… Я тогда прямо же подумал: вот
бы нашему барчуку в самый раз! Всего второй год замужем, ходит чисто…
— Ну и что же, — ответил Митя, усмехаясь, —
ну вот и устрой.
— Тогда я, значит, буду стараться, — сказал
староста, берясь за вожжи. — Я, значит, на днях попытаю ее. А вы и сами
пока не дремите. Завтра она у нас с девками вал в саду оправлять будет, вот вы
и приходите в сад… А книжка эта никогда не уйдет, авось еще в Москве
начитаетесь…