II
Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у
стряпухи на печку. Она равнодушно спросила:
— Ай захворал?
— Служил тридцать лет, — в тон ей ответил Аверкий,
влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь тесное, жаркое пространство
между печью и потолком, служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш,
ослаб… Блоху не подкую, — пошутил он. — Износился, задыхаться
стал, — еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.
И как только лег, получше пристроив голову в шапке на
какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое,
однообразно прерывающееся дыхание ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил,
что захворал без отлеку, что он — «оброчный кочет». Он давно перемогался.
Больные собаки уходят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то
тонкую, лишь им ведомую траву, и едят ее — тайком ищут себе помощи. Отдаляясь
от дворни, Аверкий тоже искал — тайком покупал то водки, то соды… Теперь
перемогаться уже не стало сил. Но все-таки надо было подумать: как быть с
местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а
если не скоро?
Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть
сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто
вышел из избы — надо ехать за хоботьем на гумно… А во двор входит и
останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской
шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах
растоптанные лапти… «Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в
Оптину, — подумал Аверкий в дремоте. — Вот дело настоящее, чистое,
легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете…»
Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю
избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.
— Опять залил глаза! — сказала стряпуха, вытирая
стол и не глядя на вошедшего. — Опять приперся… Дед, да ай у тебя стыда-то
совсем нету? — спросила она, оборачиваясь. — Ну, чего пришел? Не
надоел еще?
Но дед, — караульщик снятого мещанином сада,
«старик-плясун», как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной,
обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью,
всей своей свободной, немужицкой жизнью, — дед не обратил па стряпуху
внимания.
— Ребята, рассудите: мысленно ли? — понес он с
непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. — Один как есть
на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и
скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уже зачали в
завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней
всего… А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу — ну, и черт с
ними! Я больной человек!
— Больной, а все хоть выжми! — сказала стряпуха.
— Полегче! — ответил старик, садясь на
нары. — Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я
ее, может, полгода не видал… да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и
женился…
«Не хуже меня, такого-то», — подумал Аверкий, закрыв
глаза и уже не чувствуя к старику прежнего отвращения.
— А она небось мне не чужая, — продолжал тот с
искренней горечью. — Я и ребятам вот говорю: что я могу? Сейчас отшел, а в
салаше чуйка хозяйская, а она семь целковых! Да что ж исделаешь? И унесут за
милую душу! А господам я вишенья дозволяю рвать: можете! Господа, они и
съедят-то два зернышка, это ведь наш брат мужик… Правду я говорю ай нет? —
крикнул он, снова оживляясь. — И тебе, староста, завсегда дозволяю, ты
тут, может, первый человек надо всеми! Только ты меня чем обидел: тесу на
кровать не дал! Спасибо хоть барчук помогает: проплясал ему давеча маленько —
ан на косушку и есть…
Аверкий стал опять забываться… Под вечер, в поле, шел он за
возом. Моросило. Широко отворены были ворота на скотном дворе богатого степного
мужика; бродил по двору и гоготал гусак, потерявший гусыню… «Богатому везде
хорошо!» — с обидой и болью в голосе кричал где-то внизу старик. Аверкий кивал
шапкой, соглашался, а сам думал свое: «Богатый, как бык рогатый, — в
тесные ворота не пролезет…» И очнулся, чувствуя, что бредит. «Да, бог не любит
высоких мыслей… Да, старика жалко… Но дым и ненужный говор, чужие люди, чужая
печка — ах, какая тоска, бесприютность! Зверь, и тот забивается умирать в свою
собственную норь… Нет, конец, домой пора!»
III
Он очнулся в сумерки. Ни работников, ни стряпухи в избе не
было. На лавке возле окна сидела дурочка Анюта, скитавшаяся по господам, по
мужикам. Она была толстая, стриженая. Она глядела в окно, — голова ее
сзади была похожа на кувшин вниз горлом, — и плакала: стряпухин мальчишка
не дал ей лечь уснуть — все по лавке скакал.
— А там индюшки замучили, — говорила она, плача,
думая, что Аверкий спит, и жалуясь самой себе. Легла отдохнуть в палисаднику —
дождь, индюшки всю голову изодрали, а тут этот демоненок… Так-то, Анна Матвеевна!
Так-то, матушка! Чужой кусок не сладок! А богатая была, умней барыни слыла!
Это она вспоминала то золотое время, когда было у нее целых
тридцать шесть рублей. Она копила и хранила их долго как зеницу ока. Да
выпросил, вымолил в долг мужик, у которого она стояла на квартире, поклялся на
церковь, что отдаст — и, конечно, не отдал, даже прямо сказал: так и знай, не
отдам и не шатайся…
Аверкий открыл глаза. Было лучше, чем давеча, уже не
мутилась голова. Он послушал дурочку и усмехнулся. Ах, господи, из-за чего
только волнуются, страдают люди! Этот старик, так растерянно жаловавшийся
работникам… Эта плачущая от обиды на ребенка Анюта…
— А ты бы его за виски, — сказал он, усмехаясь.
— Ай ты проснулся? — спросила дурочка. И вдруг
неприятно, неумеренно зарыдала. — Да ай я слажу с ним?
Когда она стала затихать, Аверкий негромко и ласково
окликнул ее.
— Что тебе? — тупо отозвалась она.
— Сходи, матушка, к моей старухе, — сказал
Аверкий. — Скажи, чтоб пришла за мной. Боюсь, ей и самой есть нечего, да
ведь что ж исделаешь? Как-нибудь перебьемся. Я, видно, свое отслужил. Все
дома-то лучше, пристойнее…
— Не с чужими же людьми сменить! — с горечью
ответила дурочка. — Схожу, не бойся… А ты не обидишься на меня, что я тебе
скажу?
— Нет…
— А может, испугаешься дюже?
— А что? — спросил он.
— Да так… Я тебе же добра желала. Пришла давеча, —
говорят, ты захворал. Я и зашла к Пантюше погадать насчет тебя…
— Ну и что же?
— Тебе, батюшка, плохо вышло… Он набрал земли на
сковородку, лег под святые и запел… А сам все берет землю со сковородки да на
лицо себе посыпает… Берет и посыпает…
— А ты фамилию-то мою сказала? — спросил Аверкий.
— То-то и беда, что сказала…
Аверкий помолчал.
— А ты все-таки к старухе-то сходи, — сказал он.