Понятно, это я теперь-то так вкратце рассказываю, а что я в
ту пору прочувствовала — одна моя думка знает. Ног под собой от радости не
чую, — мол, таки добилась своего, нашла свою партию! — а молчу,
боюсь, дрожу вся: а ну-ка расстроится вся моя надежда? Да так оно едва и не
случилось, чуть-чуть не пропали задаром все мои хлопоты, а из-за чего, даже теперь
невозможно покойно сказать: из-за убогого этого да из-за сыночка милого! Мы так
дело тихо, благородно вели, что ни кот, ни кошка, думалось, не узнает. Ай,
слышу, уж весь пригород знает про наши с Николаем Иванычем замыслы, дошел,
понятно, слух и до Самохваловых, — небось сама же Полканиха и шепнула. А
он, убогий-то, возьми, говорю, да и повесься! Ну вот, мол, тебе, — грозил,
не верила, так вот же я назло тебе сделаю! Вколотил гвоздик в стенку над
кроватью, бечевку от сахарной головы приладил, захлестнулся и сполоз с кровати.
Штука не хитрая, ума большого не надобно! Стою раз в сумерки в лавке, прибираю
кой-чего — вдруг кто-й-то грох, грох в ставню в доме! Так у меня сердце и
оборвалось. Выскочила на порог — Полканиха. — Ты что?
— Никанор Матвеич приказал долго жить! Крикнули,
повернулась — и домой. А я сгоряча-то не сообразилась, — меня прямо как
варом обварило со страху, — накинула шаль, да за ней. Она бежит,
спотыкается — и я бегу… Прямо срам на весь город! Бегу и ничего не понимаю.
Одно думаю — пропала моя головушка! Шутка ли, что натворил, не тем бог помяни!
До чего, думаю, совести в людях нету! Подбегаю, а там уж народу, как на пожаре.
Парадный настежь, кто хочет, тот и лезет, — всем, понятно, любопытно. Я
было, сдуру-то, себе туда же. Да спасибо как по голове меня кто огрел:
опомнилась, повернула — да назад. Тем, может, и спаслась, а то бы узнала чижа
паленого. Вспомнил бы кто-нибудь, — да хоть та же Полканиха со зла, —
вот, мол, ваше благородие, на кого мы думаем, кто всему причиной, извольте ее
опросить, — и готова. Поди потом, вывертывайся. Человек- то, бывает, ни
сном пи духом, а его за хвост да в мешок… Не первый случай.
Ну, похоронили его — у меня и отлегло от сердца. Готовлюсь к
свадьбе, дело свое спешу прикончить, распродать, что можно, без убытку — вдруг
опять беда- горе. И так с ног сбилась в хлопотах, спеклась вся от жары, —
жара в тот год прямо непереносная стояла, да с пылью, с ветром горячим,
особливо у нас, на Глухой улице, на косогорах-то этих, — вдруг еще новость
— Николай Иваныч обиделся. Присылает сваху эту самую нашу, какая нас
сводила-то, — лютая псовка была, небось сама же, востроглазая, и
настрочила его, Николай-то Иваныча, — передает через нее Николай Иваныч,
что свадьбу он до первого сентября откладает — дела будто есть — и об сыну, об
Ване, наказывает; чтобы, значит, я об нем получше подумала, определила его куда
ни на есть, потому как, говорит, в дом я его к себе ни за какие благи не приму.
Хоть он, говорит, и сын твой родной, а он нас вчистую разорит и меня будет
беспокоить. (И его-то, правда, положение. Как он никогда никакого шуму не знал,
никаких скандалов не подымал, понятно, боялся волноваться: как разволнуется, у
него всегда все в голове смешается, слова не может сказать.) Пускай, говорит,
она его с рук сбывает. А куда мне его определять, куда сбывать? Малый совсем от
рук отбился, в чужих людях, думаю, и сама-то с ним на нет сошла с самых этих
пор, как ознакомился он с Фенькой: прямо околдовала, сука! День дрыхнет, ночь
пьянствует, — ночь за день сходит… Что я тут горя вытерпела — сказать
невозможно! До того добил — стала как свечка таять, ложки держать не могу, руки
трясутся. Как стемнеет, сяду на скамейку перед домом и жду, пока с улицы
вернется, боюсь, ребята слободские умолотят. Раз было убилась до смерти,
побежала посмотреть в слободу: слышу шум, крик, думала, его холят, да в овраг и
зашуршала…
Ну, получивши такое решенье от Николай Иваныча призываю его
к себе: так и так, мол, сынок, терпела я тебя долго ну, а ты совсем ослаб и
заблудился, на всю округу меня ославил. Привык ты нежиться и
блаженствовать, — наконец того совсем босяк, пьяница стал. Такого
дарования, как я, ты не имеешь, сколько раз я падала, да опять подымалась, а ты
ничего нажить себе не можешь. Я вот и почету добилась и недвижное имущество у
меня есть, и ем, пью не хуже людей, душу свою не морю, а все оттого, что всем
мой хрип спокон веку заведовал. Ну, а ты, как был мот, так, видно, и хочешь
остаться. Пора тебе с шеи моей слезть…
Сидит, молчит, клеенку на столе ковыряет.
— Что ж ты, — спрашиваю, — молчишь? Ты
клеенку-то не дери, — наживи прежде свою, — ты отвечай мне.
Опять молчит, голову гнет и губами дрожит.
— Вы, — говорит, — замуж выходите?
— Это, мол, выду ли, нет ли, неизвестно, а и выду, так
за хорошего человека, какой тебя в дом не пустит. Я, брат, не Фенька твоя, не
шлюха какая- нибудь.
Как он вскочит вдруг с места, да как затрясется весь:
— Да вы ногтя ее не стоите!
Хорошо, ай нет? Вскочил, заорал не своим голосом, дверью
хлопнул — и был таков. А я, уж на что не плаксива была, так слезами и задалась.
Плачу день, плачу другой, — как подумаю, какие слова он мог мне сказать,
так и зальюсь. Плачу и одно в уме держу — до веку не прощу ему такой обиды, со
двора долой сгоню… А его все нету. Слышу — у своей пирует, танцы, пляс,
пропивает наворованные денежки и мне грозит: я ее, говорит, все равно успокою,
выжду, как пойдет куда-нибудь вечером, камнем убью. Присылает, — на смех
мне, понятно, — в лавку за покупками, берет то жамок, то селедок. Я прямо
трясусь от обиды, а креплюсь, отпускаю. Сижу раз в лавке — вдруг сам входит.
Пьян — лица нету. Вносит селедки, — утром девчонка приходила, купила, на
его, понятно, деньги, четыре штуки, — и как шваркнет их на прилавок.
— Можете вы, — кричит, — присылать такую
скверность покупателям? Они вонючие, их собакам только есть.
Орет, ноздри раздувает — предлог ищет.
— Ты, — говорю, — тут не буянь и не ори, сама
я селедок не работаю, а бочонками покупаю. Не нравится — не жри, вот тебе твои
деньги.
— А если бы я их съел да помер?
— Опять же, — говорю, — ты, свинья, не можешь
тут кричать, — какой такой ты мне командир? Авось чин не велик имеешь. Ты
честью должен сказать, а не нахрапом лезть в чужое помещение.
А он схватил вдруг безмен с ларя и этак шипом:
— Как жмакну тебя, — говорит, — сейчас по
голове, так ты и протянешься!
И со всех ног вон из лавки. А я как села на пол, так и
подняться не могу…
Потом слышу — уработали таки его слободские ребята! Еле
живого на извозчике привезли — пьян без памяти, голова мотается, волосы от
крови слиплись, все с пылью перебиты, сапоги, часы сняли, новый пинжак весь в
клоках — хоть бы где орех целого сукна остался… Я подумала, подумала — принять
его приняла и даже за извозчика заплатила, но только в тот же день посылаю
Николай Иванычу поклон и твердо наказываю сказать, чтоб он больше ничего не беспокоился:
с сыном, мол, я порешила, — прогоню его безо всякой жалости прямо же, как
проспится. Отвечает тоже поклоном и велит сказать: очень, говорит, умно и
разумно, благодарю и сочувствую… А через две недели и свадьбу назначил. Да…